И Адам Вейн, крадущийся, словно черная кошка, по краю сцены, в роговых очках, сдвинутых к взъерошенным волосам, воскликнет:
— Продолжайте, голубчик, продолжайте. Хорошо, просто очень хорошо!
В день генеральной репетиции она выехала из дому с хорошим запасом времени, поймав по дороге в театр такси. На углу Белгрейв-сквер они попали в затор: ревущие машины, сгрудившиеся на тротуарах люди, полиция верхом. Шейла опустила стекло между кабиной водителя и салоном.
— Что там происходит? — спросила она. — Я спешу. Мне нельзя опаздывать.
— Демонстрация у Ирландского посольства, — ответил шофер, ухмыляясь ей через плечо. — Разве вы в час дня не слушали по радио последние новости? Снова взрывы на границе. Похоже, лондонские защитники ольстерских «ультра» вышли в полном составе. Верно, швыряют камни в посольские стекла.
Кретины, подумала Шейла. Зря стараются. Вот было бы дело, если бы конная полиция их потоптала. Она в жизни не слушает новости после полудня, а в утренние газеты и тем паче не заглядывала. Взрывы на границе, Ник в «Рубке», радист с наушниками в своем углу, Мёрфи в фургоне, а я здесь — в такси, на пути к своему собственному спектаклю, к собственному фейерверку, после которого друзья окружат меня тесной толпой: «Замечательно, дорогая, замечательно!»
Затор съел весь ее запас времени. Она прибыла в театр, когда там уже царила атмосфера возбуждения, суматохи, паники, охватывающей людей в последнюю минуту. Ладно, ей по силам с этим справиться. После первой сцены, где она выступает как Виола, она поспешила в гримерную переодеться в костюм Цезарио. «Освободите гримерную, пожалуйста! Она мне самой нужна». Вот так-то лучше, подумала Шейла, теперь я здесь распоряжаюсь. Я в ней хозяйка, вернее, скоро буду. Она сняла парик Виолы, прошлась гребенкой по собственным коротко остриженным волосам. Влезла в панталоны и длинные чулки. Плащ через плечо. Кинжал за пояс. И вдруг стук в дверь. Кого там еще нелегкая принесла?
— Кто там? — крикнула Шейла.
— Вам бандероль, мисс Блэр. По срочной почте.
— Суньте, пожалуйста, под дверь.
Последний штрих у глаз, так, теперь отойдем, последний взгляд в зеркало — смотришься, смотришься. Завтра вечером публика сорвет себе глотки, крича ей «браво». Шейла перевела взгляд со своего отображения на лежащий у порога пакет. Конверт в форме квадрата. Почтовый штемпель — Эйре. У нее оборвалось сердце. Она помедлила секунду, держа пакет в руке, потом вскрыла. Из него выпало письмо и еще что-то твердое, уложенное между двумя картонками. Шейла принялась за письмо.
Дорогая Джинни,
завтра утром я улетаю в США, чтобы встретиться с издателем, который проявил интерес к моим научным трудам, кромлехам, крепостям с обводами, бронзовому веку в Ирландии и т. д. и т. п., но щажу вас… По всей вероятности, я буду в отсутствии несколько месяцев, и вы, возможно, сможете прочесть в ваших шикарных журнальчиках о бывшем отшельнике, который вовсю, не щадя себя, распинается перед студентами американских университетов. На самом деле я счел за наилучшее на время улизнуть из Ирландии — мало ли что, как говорится.
Перед отъездом, сжигая кое-какие бумаги, среди ненужного хлама в нижнем ящике я наткнулся на эту фотографию. Думается, она вас позабавит. Помните, в первый вечер нашего знакомства я сказал, что ваше лицо мне кого-то напоминает? Как выяснилось, меня самого: концы сошлись благодаря «Двенадцатой ночи». Желаю удачи, Цезарио, особенно в охоте за скальпами.
Америка… Для нее это равнозначно Марсу. Она вынула фотографию из картонок и бросила на нее сердитый взгляд. Еще один розыгрыш? Но ведь она еще ни разу не снималась в роли Виолы-Цезарио. Как же он сумел подделать это фото? Может быть, он снял ее незаметно и потом перенес голову на чужие плечи? Нет, невозможно. Она повернула карточку обратной стороной. «Ник Барри в роли Цезарио из „Двенадцатой ночи“, Дартмут, 1929» — было выведено там его рукой.
Шейла снова взглянула на фотографию. Ее нос, ее подбородок, задорное выражение лица, высоко поднятая голова. Даже поза ее — рука, упирающаяся в бок. Густые коротко остриженные волосы. О боже! Она стояла уже вовсе не в гримерной, а в спальне отца, у окна, когда услышала, как он зашевелился на постели, а она повернулась, чтобы взглянуть, что с ним. Он пристально смотрел на нее, словно не веря своим глазам, лицо его выражало ужас. Нет, не обвинение прочла она тогда в его глазах, а прозрение. Он пробудился не от кошмара — от заблуждения, которое длилось двадцать лет. Умирая, он узнал правду.