Александр Поповский
На грани жизни и смерти
– Вы намерены писать о Владимире Петровиче Филатове? – спросил автора этой книги известный профессор. – Вы увидите человека семидесяти пяти лет, внешне спокойного, корректного, ровного. Он будет вам цитировать Пруткова с юмором и чувством меры художника. Язык его блещет изяществом, мысли ярки, любопытны. Он любит музыку и литературу, пишет прозу и стихи. Мемуары его написаны в лучших традициях литературного искусства. Стихи лиричны, волнуют своей непосредственностью. Он любопытно рисует морские прибои, восходы, закаты, говорят, им написано много картин. Семидесяти пяти лет он лазит по горам в поисках увлекательного пейзажа.
Разложив свои этюды, старик ученый все еще изучает слабые стороны своего художественного мастерства. «Вы знаете, – сказал он знакомому художнику, – фоны моих картин мне кажутся бледными… В них воздуха нет… Я хочу научиться создавать фон, для художника это крайне существенно… Когда начинающий Ван-Дейк пришел к Рубенсу учиться, тот его спросил: «Что вы умеете делать?» – «Я умею писать фон», – скромно ответил Ван-Дейк. «О молодой человек, – сказал ему Рубенс, – вы умеете делать то, чему я еще не научился».
С больными наш друг педантичен и даже несколько сух, зато какое сознание ответственности! Сколько тревоги за каждого из них! Я был свидетелем однажды, когда он, взволнованный, бросил приезжему врачу: «У вашего больного было три десятых зрения, а теперь – круглый нуль. Пока вы консультировались с терапевтами и хирургами, он ослеп. Как могли вы полагаться на кого-либо, за зрение отвечаете вы!»
Чувство ответственности нигде не оставляет его. Он отбирает на улице рогатки у мальчишек и пишет по этому поводу в городской Совет: «Почему за выбитое стекло привлекают к ответственности, а угроза выбить глаз – безнаказанна?»
– Что еще вам сказать? – вспомнил ученый, коллега академика. – В нем вскипает порой неуемная страсть не знающего удержу экспериментатора. Тогда кажется, что он вызвал на состязание весь мир. В этом состязании, когда чувства накалены, вырастает его творческая сила…
Автор книги обратился к мемуарам академика – тайным признаниям его. Они подтвердили, что ученый азартен и страстен. И еще рассказали они, что он поэт.
Вот страницы из этих записок:
«…Мой сеттер замедлил бег и пошел шагом. Он не носится больше по болоту, не делает полукругов, сеттер «причуял». Мое сердце забилось, указательный палец лег на курок ружья. Мой друг идет по прямой, его морда приподнята, ноздри раздуваются. Он «ведет верхним чутьем», не нюхает следов на траве, улавливая запах дичи в воздухе. Глаза неподвижно устремлены вперед, он жадно вбирает волнующий аромат, тянется к невидимой дичи. Несколько осторожных шажков – и сеттер замирает на месте. Одна лапа приподнята, глаза сверкают, он не дышит почти. Проходит минута, другая, «стойка» собаки утомляет меня. Я неподвижен, охваченный трепетом ожидания. Сердце стучит, надрывается, в мозгу сверлит мысль: «Где взлетит птица: спереди, сзади, справа или слева?» Голова сеттера, как бы в ответ, быстро опускается, словно указывая, где притаилась дичь. «Бекас или дупель?» – проносится в моей голове. Мои руки дрожат, ожидание вконец истомило меня. Я кричу: «Пиль!» Сеттер все еще стоит с приподнятой лапой, как изваяние. «Стойка» его затянулась. Еще мгновение, другое, и, точно одолев невидимую преграду, он бросается вперед. «Фррр…» – взлетает с шумом дупель. Руки машинально вскидывают ружье, мушка следует за птицей. Дупель низко летит над скошенной травой. Движение пальца, спущен курок, выстрел, и дупель падает в болото. Я и сеттер бежим, мчимся к месту падения, спотыкаясь о кочки и увязая в грязи. Друг мой первым поспел и с восторгом несет мне убитую дичь…
Я иду полем, со мной мой верный помощник. Над долиной летит стая уток. Это чирки, их десять, двенадцать, не более. Они пронеслись, почти скрылись из виду, и вдруг повернули к реке. Как причудливы их движенья: то, словно вспугнутые, они высоко взвиваются, то над самым лугом летят. Стайка вытягивается, свивается в клубок, несется вправо и влево, назад и вперед над рекой, шлепнулась в воду и снова взлетела чтоб вновь опуститься. Я лежу на земле, жадным взором слежу и цыкаю на собаку, не даю ей тронуться с места. Чирки не взлетают, они на воде; я бесшумно ползу, умный сеттер ступает за мной. Мое распластанное тело слилось с землей, я не чувствую неудобства от патронташа и ягдташа, стесняющих меня, я ничего, кроме чирков, не вижу. Мы с сеттером у цели, мой слух уловил кряканье уток, они тут, за травой, в двух шагах от меня. Можно стрелять. Я долго целюсь, прежде чем выстрелить. Спускаю курок еще и еще раз. Сеттер проносится мимо меня и бросается с берега в воду. Минута, другая, и друг мой несет мне добычу…
Ранняя весна. День угасает. Темнеет лес. Полуголые ветви деревьев выступают на блекнущем небе. Я стою на опушке поляны, взор мой скользит по верхушкам деревьев, слух напряжен, ждет знакомого крика вальдшнепа. Солнца уже нет, на землю ложится прохлада. Где-то над лесом слышится хрип, он нарастает, ухо уловило гортанное «хорканье» птицы. Волнение стискивает мне горло, голову заливает огнем. Возбужденный, я стою неподвижно, со взором, устремленным на восток. Вальдшнеп появляется с запада. Он скользит над поляной, чуть утопая во мгле. Выстрел, сделанный навскидку, валит лесного красавца наземь… Не передать мне томления духа в тот вечер весенней поры, тишины леса, изливающегося соками земли, темнеющего неба и крика филина в далекой глуши…»
Автор книги обратился к творцу этих лирических строк, к тому источнику, где сочетается поэтическое чувство и прозорливая научная идея.
Шагающий стебель
Сотрудник академика Филатова выискивал больных на улице. Среди сотен и тысяч прохожих он находил человека с неправильными формами лица или обезображенного увечьем.
Врачу не очень везло, не многие соглашались на его предложение подвергнуть себя операции: переделать себе уродливый нос, заменить разрушенное веко или заново воссоздать губу. Люди избегали излишних страданий, неохотно уступая настояниям хирурга, увлеченного пересадкой и пластикой. Разочарованный в своих поисках, снедаемый страстью к своему мастерству, он – скоро пять лет уже – строит и перестраивает один и тот же нос, добивается совершенства в искусстве. Подопытному больному эти манипуляции приелись, зато какой шедевр выйдет из-под рук врача – природа ненамного сделала бы лучше…
Как-то в жаркий июльский день хирург, разглядывая прохожих, заметил на тротуаре крупного мужчину лет двадцати девяти с черной повязкой, закрывающей часть лица. Это был сильный, мускулистый человек. Засученные рукава и расстегнутый ворот полотняной сорочки открывали тренированные мышцы и могучую грудь. Опытный глаз врача определил, что черная повязка скрывает разрушенный нос либо поврежденную губу.
– Что это у вас? – спросил хирург незнакомца.
Тот холодно оглядел щупленького хирурга, в веснушках, с рыжей растительностью на лысеющей голове, и спросил:
– А вам какое дело?
И тон и движение, сделанное при этом, сулили мало хорошего врачу.
– Я хирург и могу вам помочь. Запишите мой адрес… Заходите, я вас прошу.
Больной в тот же день пришел. Он снял черную повязку и открыл изуродованное волчанкой лицо. Носа не было вовсе, носовую перегородку окружали пласты соединительной ткани. Изъеденную туберкулезом верхнюю губу покрывал рубец, лишенный растительности. Грустную историю поведал больной. Родом волжанин, он был студентом последнего курса института, когда волчанка обезобразила его. С горя молодой человек запил и бросил учиться. Скитаясь по Волге и Каспию, он попал в Ленкорань и избрал этот город своим местожительством. В Баку, где его встретил хирург, он наезжал по делам рыболовной артели, в которой состоял на службе.
– Чем вы мне можете помочь? – спросил он врача.
– Я вам сделаю нос и покрою губу растительностью. У вас будут превосходные усы.
Заманчивое предложение, но сейчас он на это согласиться не может. Близится путина, его ждут дела. Не пожелает ли врач приехать к нему в Ленкорань?
– Приезжайте, у нас чудесная охота… Право, не пожалеете.
Убеждения были излишни, хирург и не думал отказываться, – не упускать же такую операцию.
Врач прибыл в Ленкорань, поместил больного в клинику и приступил к первой части своего плана. Он сделал два параллельных разреза поперек черепа больного, образовал таким путем широкую полосу и, не отсекая ее, сдвинул с черепа на верхнюю губу и пришил конским волосом. Одновременно хирург вырезал три хрящика из реберной дуги больного и построил из них мост и крылья носа. Это был каркас, который предстояло затем облечь материалом, чтобы сформировать из ткани нос.
Две недели спустя хирург снова приехал к больному, чтобы отрезать лишнюю часть скальпа, пришитого к губе, и вшить этот лоскут кожи на прежнее место. Первый этап прошел благополучно: на рубцах обезображенной губы начала подниматься густая растительность.
Хирург не спешил. Осторожно воссоздавал он формы лица, разрушенные жестокой болезнью, внушая больному веру в успех предприятия.
Кончилась путина, и сотрудник рыболовной артели прибыл в Баку, чтобы подвергнуться очередной операции. Хирург вырезал у больного лоскут ткани на лбу и, не отсекая его от родной почвы, стал из него строить нос. Один край лоскута, словно корень, тянул соки для другого, наложенного на прижившиеся хрящи. Лоскут питался на лбу и заживал на носу. Этот метод, под названием «индусского», таил в себе некоторую опасность. Неестественное положение лоскута ослабляло в нем движение крови и лимфы; внутренняя сторона его, отсеченная от тканей, представляла обнаженную рану, открытую для микробов. Ее рубцевание и сморщивание ухудшало качество лоскута, делало его порой непригодным для пересадки.