Кто-то неунывающим голосом рассказывал в темноте:
— Мы и до войны не очень-то верили в немецкие заверения, знали: немчура пойдет на Россию… В нашей деревне был общественный бык «Пират». На собрании его перекрестили, дали кличку «Гитлер», а колхозницы еще добавление сделали — косоглазый!.. Так и звали. Потом мы его для партизанского отряда кокнули.
И еще чей-то голос вмешался в разговор.
— Я так помекаю, что после войны ни один порядочный человек фрицем или Гитлером даже собаку не назовет. Нельзя оскорблять животных; блажен кто и скоты милует…
В другом месте, около повозки, где светлячками горели огоньки цыгарок, в темноте раненый боец рассказывал:
— Кончился бой, и я очнулся. Собрался с силами, приподнялся на один бок. Земля вокруг изрыта, убитые лежат, разорванные, стон будто бы слышится, или я стону — не могу понять. Упал, лежу, опять ничего не соображаю. Чу, кто-то подошел, может рану перевяжет… Не то сумерки, или от того мутно, что в глазах туман и все ходуном ходит. Не могу узнать, кто подошел — наш или ихний. Слышу, чувствую левую руку мою берет, пульс проверить. Не иначе наш санитар. — «Помоги, браток, дай водицы»… Молчит. Наклонился ко мне и вижу, ему до моего пульса нет никакого дела, а он часы с моей руки снимает. Эх, была не была, ошибки не сделаю! Собрался еще раз с силой, вытащил нож из-за голенища и хватнул ему в загривок. Потом, разглядел — лежит возле меня фриц, храпит, и всего меня своей поганой кровью подмочил. Пришлось отползти…
— Туговато, чорт побери, нам пришлось в этих боях.
— Ничего, браток, ты не паникуй. Финны и немцы бойки срасплоху да покудова нам подмога не подошла. А подойдет подмога — против русских не устоят…
— У меня там жена и трое ребятишек, — проговорил кто-то стонущим, надрывным голосом.
— Невеселое дело… Говорят, наши Киев оставили…
Сидя у окна, я слышал эти бесхитростные разговоры участников боев и думал о тяжести положения.
За ночь подсыпало снегу и слегка подморозило. Навигация подходила к концу, а от Свири нажимал враг. Речники торопились. Они поспешно, — пока не сковало льдом систему озер и каналов, — отправляли государственные грузы, эвакуировали свои семьи. На улицах под открытым небом вблизи пристани скопилось много эвакуированных из Заонежья. Они долго и терпеливо ждали пароходов на Белозерск, на Череповец, на Вологду. В одном месте на куче узлов и ящиков, несмотря на холод и хлопьями падавший сырой снег, спала усталая женщина. Судя по тому, как она лежала, — головою вниз наперевес через узлы, — можно было понять, что сон свалил ее внезапно. Ей, измученной переездами и тяжкими переживаниями, сладок и приятен был сон даже в такой неудобной позе и в таком месте. Рядом с ней на чемодане сидел небрежно закутанный в кацавейку мальчик лет шести — семи. Я невольно вспомнил о своем сынишке. Мальчик, бледный, голубоглазый, беспокойно озирался вокруг, изредка вздрагивал. Ему, видно, хотелось плакать, но не было слез. Они уже были выплаканы.
— Дяденька военный, скоро ли кончится война? — спросил он меня тревожно и вздохнул.
Я подошел к нему, достал из своего противогаза плитку шоколада, подал.
— Спасибо, дяденька.
— На здоровье, милый. А маму не трогай, не буди, пусть отдыхает.
— Это, дяденька, не мама, а тетя Глаша. Маму с самолета фашисты убили. В Подпорожье похоронена…
Я отошел от него с острым и горьким чувством своего бессилия перед этим детским горем.
Побывав около пристани я направился в госпиталь побеседовать с бойцами.
Во всех классных комнатах, превращенных в палаты, было полно раненых и истощенных, вышедших из продолжительного окружения. Я одел чистый, белоснежный халат и с разрешения начальника госпиталя ходил по палатам и заводил беседы с теми, кто был сравнительно легко ранен и кто более охотно вступал со мной в разговоры. Рядовые бойцы не сведущи в вопросах общей фронтовой обстановки, но они знают много подробностей и в разговорах не скупятся на критические замечания. Я многое узнал от них о серьезных недочетах, о допущенных ошибках, и все это пригодилось мне для моих донесений по телеграфу. Но охотнее всего рассказывали о себе — где и как ранило, как помогают лекарства.
Привлек мое внимание забинтованный вдоль и поперек боец, только что призванный из запаса. В течение одних суток он получил три ранения. Довольный тем, что остался жив, он оживленно рассказывал:
— Жив остался, а почему не убит и сам не знаю. Три раза царапнуло и все по неопытности, главным образом, по своей халатности. Ночью вздумал прикурить, чиркнул спичку, а он в это время тра-та-та, и в мякоть левой руки пуля р-раз!.. Перевязался. Народу в обороне мало. Остался, заживет, думаю. Командир роты похвалил за то, что я без медицины своим бинтом обошелся и действую. Поручил он мне донесение к батальонному отнести. Я рад стараться. Побежал с запиской по ходу сообщения. Мне кричат: «согнись!». А я думаю: чего тут сгибаться. Бегу во весь рост. Как опять застрекочет по мне! Согнулся, да уж поздно: одна пуля сквозь плечо прошла, другая брюшину поцарапала. Из фуфайки вата клочьями полетела. Ребята наши лежат в цепи, говорят: «вон из нашего соловья (фамилия моя Соловьев) — опять перье полетело!..» Смеются дурни, а я ни с места…