— Поцелуй кибернетику, — говорит мой муж. — Это она главная.
Могу и кибернетику. Просто я не знаю, как она выглядит в материальном воплощении. Как компьютер? Но он в рекламных роликах убивает меня окончательно. Ибо рекламирует товар, которого нет. При помощи компьютера, которого у меня нет тоже. И тогда я вспоминаю давний-давний разговор на своей кухне. Приехал приятель мужа. Очень засекреченный ученый. Для Тайного Получения Премии. На Личном Самолете. Вот почему все с большой буквы. При таком раскладе лучше было бы его в дом не пускать. Но мужик был больно хороший. Человеческий мужик. Он-то — сам! — и начал разговор о том, сколько в каждой семье — подчеркиваю, в каждой! — работает людей на мир и на войну. Интересная получилась у нас игра. Посчитали сначала по семьям. Потом по классам. По курсам. Выяснилось. Из пяти — трое на войну. При оптимистической арифметике.
— Понял? — спросил нас приятель-ученый. Сел в личный самолет и улетел. Многое было в этом его «понял». Казалось, что его жег позор. За подленькое и мелочное прошлое, за то, что все его силы были отданы… уничтожению человечества.
Вот она — наша кибернетика. Да мы не то что Арал! Мы реки выпили во имя дул и дроби.
Поэтому у меня всегда запас воды, а у моего племянника, к которому надо ехать тридцать километров от Беэр-Шевы, в калифорнийском трехкомнатном вагончике для временного житья такой напор воды, что тебе душ Шарко, который у нас надо было заслужить партийным стажем. Волга, Лена, Обь, Енисей, Дон, Онега, Печора… Это вам не ерунда, это не Иордан, который можно переехать, не заметив. Но мы — без воды. А они — заливаются.
Я перечитала предыдущие абзацы и поняла, что попалась. Поставила силки и сама в них вляпалась. Дело в том, что Израиль очень милитаризованное государство. Очень! Это у нас общий грех. Каиновый… Только мы уже стали в этом признаваться, а они еще нет. Потому что, как сказал мой умный внук, у них «проблемы с арабами».
Это как в птичью стаю бросить камень и смотреть, как они взлетают, путаясь в крыльях.
Взлетели мысли, о которых не подозревалось. Самая худосочная пищит сильнее всех.
Бог не дал детей Авелю.
Бог не дал детей Гитлеру и Ленину.
А Сталину дал… И Каину тоже…
Почему он счел возможным продлить Сталина?
А Ленина зарубить на корню?
Народ, мужчины которого писают в лифте, обречен на вымирание. Так я начала когда-то статью. Написав первое предложение, поняла, что сказала все, статья окончена, привет!
Кто же опубликует статью из одного предложения? Тут надо говорить много. О трудной жизни. О потере идеалов. О загадочности души. А я захожу в лифт и начинаю ненавидеть эту загадочную душу, которая, где стоит, там и гадит. Ах, как я смею думать такую мысль. И где? В Израиле! Кто я после этого?
Кто я после этого… Это тоже мысль, вспорхнувшая с места. Я безумно хочу домой. Дома мысли усядутся. Родная одномерность развернет меня в нужном направлении — точка, тире, точка, тире… Я буду вырабатывать соки и ферменты для выполнения одного конкретного маленького дела, остальное перекрою. Или перекроется? Потому что по правилу, по жизни надо найти этого мужика, который не знает, как пользоваться лифтом, и набить ему морду. Хорошо бы в присутствии поэта К. и профессора Ш.
Такая чушь… Сделаю все наоборот. При помощи пунктира я расскажу, какой он хороший — наш советский человек. Не моется, потому что мыла нет. Не стрижется, потому что дорого. Не чистится, потому что — где они, щетки? Не работает, а зачем, если его Ш. и К. и такого любят? Дался мне этот Ш. Но я думаю — профессор же! Же! Вместо того чтобы сказать большому народу: «Дружок! Поучись у малого. Ты так размахался, может, застегнул бы сначала ширинку?» Так нет: ненавидит, ненавидит, ненавидит… Малого. Даже телевизионная антенна полетела к чертовой матери, когда по недосмотру он дважды за день появился на телевизоре.
Это от ненависти, дорогие. От нее гаснет свет, пропадает вода и не родит земля.
И эта земля моя. С Храмовой горы это особенно видно, какая она большая и распластанная. Как шкура убитого медведя, брошенная на бочок, чтоб не продуло матушку-землю космическим сквознячком с каких-нибудь Плеяд.
Дорогая моя шкура… Единственная моя шкура — Родина. Я хочу на твою размагничивающую мягкость, на остывшее твое величие.
Тут, в Палестинах, совсем другой покой. Здесь покой, при котором ты одинаково готов к жизни и смерти и понимаешь, что тут, в сущности, нет разницы. Ибо звезды светят всегда. Ибо всегда — Иерусалим. Так чего же тебе, малому сгусточку, бояться, если ты прикреплен к вечности?