Выбрать главу

Скоро поспела уха.

Текучая вода пошептывала в камышах, плескалась рыба. На хуторе, за рекой, встречали скотину, и коровий мык стоял, людские зовущие голоса. Садилось солнце остылым шаром. И в вечерних сумерках, приглушая зелень, словно вскипала сахарная бель цветущих садов. Топили округу пенистые яблони и терны; могучие храмины груш вставали беломраморными глыбами. Солнце уходило, зажигая редкие высокие облака. А над речкой стояли вербы в полном цветении. Их золотистые главы поднимались все выше, словно уплывали от земли, растворяясь в нежной зелени, в мягкой желтизне весеннего вечернего неба. А на земле наступала ночь.

Шаляпин похлебал уху и мыл котелок в теплой речной воде, когда поодаль, там, где лежала через речку ненадежная кладка из вербовых да тополевых веток, чей-то голос забормотал, словно ругаясь, потом послышались плеск и аханье – кто-то шел через кладку, направляясь, как видно, сюда, к шаляпинскому стану. Гости Шаляпину не были нужны. Он хотел покурить, пригасить костерок и уснуть до утренней зари, до клева. Но кто-то шел теперь берегом, ругаясь в голос:

– Забрался… Сатаново дите… Лешак глупомордый…

По голосу Шаляпин признал Варечку Сисиху, престарелую бабу, которой, видать, крепко приспичило, коли она и сюда добралась. «Не дам, – подумал Шаляпин. – Приважишь, потом не отлепится». На хуторе Сисиха часто навещала шаляпинскую хату. Но то был хутор. А летом Шаляпин старался жить потрезвее.

– Черт безродный… – выбралась наконец на свет, на поляну Варечка. – Чуток не потонула. Оборвалася, а тама глыбь… Кладку бы починил – мосток сделал…

Шаляпин гулко кашлянул, бабьей болтовни не одобряя. Кашлянул и поднял на Сисиху глаза.

Варечка Сисиха была стара и износилась до срока. Смолоду развеселая, с вечной цигаркой в зубах, теперь она гляделась глубокой старухой, с черным ликом, вислыми щеками и носом, с беззубым ртом.

Сисихой прозвали ее смолоду за редкостное даже для деревенской бабы добро, которое она горделиво носила под кофтой.

Но все утекло, а к старому часу так и осталась Сисиха Варечкой, девкой, хоть и рожала, и сына вырастила.

– Ащаул… – подойдя к костерку, Сисиха скинула мокрые чирики и, подол выжав, стала сушить его над огнищем. – Ищу тебя, ищу. Тута такие дела заходят, а он увеялся. Согреться бы? – зябко поеживаясь, спросила она. – Кабы не заболеть.

– Обойдешься, – коротко ответил Шаляпин.

– Ты ничего не знаешь, – посверкивая глазами, продолжала Варечка, будто и не слышала отказа. – Такие дела… – она запнулась и выпалила: – Роман помер, Чакалкин, – и смолкла совсем.

– Не брешешь? – осекшимся голосом спросил Шаляпин. – Роман?

– Да чего… Да разве я такое… Да ты в уме… – замахала руками Сисиха, заохала, засморкалась. – Сам Тарасов сказал, на центральную он ездил. Помер, сказал, завтра хоронить. Измокла вся, – показала она мокрый подол. – Думаю, надо сказать… Как-никак…

– Значит, помер… – проговорил Шаляпин, поднимаясь.

В тернах у него была ухоронка, и он принес оттуда бутылку, налил.

– Помер, помер, – живей заговорила Сисиха. – Три дня всего пролежал, помер. Все же, как ни говори…

Сисиха, получив желанное, приходила в себя, для Шаляпина же столь ошеломляющей была новость, что он не мог ей поверить.

А над землей встала теплая весенняя ночь. Редкие соловьи, словно молодые неуки, щелкали, сбиваясь, и замолкали. Зато согласный хор «водяных быков» гудел по речке, не умолкая. И вверху, и внизу, и поодаль – по теплым разливам Ильмень-озера.

– Значит, помер, – наконец поверил Шаляпин. – Второго веку не взял.

– Помер, помер, – подтвердила Сисиха. – Тарасов говорит, вдарило его. Три дни колодой лежал, чуть дыхал. Но при уме. Глядит и языком вроде варнакает. Недолго лежал. Завтра похоронять. Ты пойдешь?

– Без меня закопают, – ответил Шаляпин.

– Похорон будет богатый. Все же человек… Во славе ходил. Музыку привезут, железные венки из района. Помин…

– Я б его помянул… – процедил Шаляпин. – Да и его помянут люди добрые.

– Гутаришь, не знай чего, – осуждающе протянула Сисиха. – Какой-никакой, а тесть, а ты такие слова…

– А за что его здравствовать? Чего он доброго сделал? Одни вреды.

Хмель уже вошел в Сисихину голову, и она ожила, распрямилась.

– Ты, Шаляпин, несешь околесом… брехни всякие. А я знаю, я на близу была. А такие слова… Бог не свелел так об покойнике, грех. Тем более он тебе не чужой.