Выбрать главу
Почему ты мне писем не пишешь?Или ты позабыл про меня?Или ты, засыпая, не слышишь,Как тоскую я здесь без тебя?

И во тьме, в тишине, в безлюдье никто не слышал его. И никто не видел, как, перекашивая волосатый лик, плачет Шаляпин. И как страшен он во слезах.

А в душе было светло и виделось такое далекое. И пел, конечно, не он… Разве мог он петь, разве умел?

Это звенел ясный девичий голос в ночи, в весне. Далекий, дорогой голос из прошлых лет, ушедших, но незабвенных.

Ночь проходит, а я у порога,Словно тополь у края села…

Много лет назад на хуторе Тубянском эту песню любили девчата. Жалостливо и тонко выводила ее Молька Чигарова, дочка вдовы Чигарихи. В ту пору жил Шаляпин в семье, старшим сыном. В детистой семье Нистратовых, где друг за другом семеро поднимались.

Потом, после всего, Молька уехала, завербовалась в Сибирь, на стройки.

Скоро, скоро я приеду,А ты, мама, пожалей.Болят руки от лопаты,А спина от кирпичей, —

припевали в те времена. Но старая Чигариха померла. Мольке некому было жалиться и не к кому приезжать. След ее затерялся.

А теперь, через годы, Шаляпин звал ее, пел для нее в ночи и плакал:

Или ты, засыпая, не слышишь,Как тоскую я здесь без тебя?

К костру он не пошел. Ватник бросил возле воды и прилег. В ночи, в безветрии дух цветущей вербы, казалось, густел и чуяли сладость его даже губы. Вскипал и ярился соловьиный бой. Казалось, уже вся округа звенит единую, торжественную, к небесам восходящую песнь. А Шаляпину виделись далекие дни.

Трясучее железное сиденье, лобогрейка, потные, алостью отдающие крупы лошадей и высокие хлеба – уборка.

И Роман Чакалкин коршуном упал, желтоглазый и злой:

– Государственное зерно жрешь?! Пашеничку?! Суслачина… Какое имеешь право?! Привлечь?!

А он и вправду пшеницу жевал. Колос шелушил и жевал сладкую клейковину. Время несытое, и зернышку рад. А тут Роман налетел, Чакалкин.

Как обидно и страшно… Он плакал и запомнил надолго, выходит, на всю жизнь. Потом, в зятьях у Чакалкина, спрашивал: «Чего ты пугал меня, отец?..» Роман посмеивался: «Должность такая…»

А должность у Чакалкина вправду была высокая. Его все в округе боялись – и стар и млад. Им стращали детей от зыбки: «Доорешься, Чакалкину отдам». А он и впрямь был страшноват: высокий, костистый, с желтым зраком из-под нахмуренных бровей – такой заберет.

Помнилось, в детстве, как Чакалкин кудель у матери забирал, прямо с прялки. Мать пряла и недоглядела. Заслышав дверной скрип, охнула – Чакалкин стоял на пороге. Шаг шагнул и уже возле прялки. Сорвал куделю и словно из мертвых рук матери напряденную шерсть вынул.

– Ребятам… Чулочки… Зима находит… – оправдываясь, бормотала мать, а сама, словно ненароком, старалась заслонить изголовье кровати.

Но Чакалкин эти хитрости давно изучил. Он отслонил мать, завернул у изголовья полость и вынул еще два клубочка и шерсть. Мать заплакала, попросила:

– Напряденное бы оставил…

Недоимку сдай, тогда все – твое, – коротко ответил Роман, удаляясь.

Испуганная ребятня провожала его взглядами. Вот мелькнула высокая тень за окном, хлопнули воротца. В голос заплакала, запричитала мать:

– Чтоб тебя, ненасытного… Сладил с бабой…

Но Чакалкин и мужиков не миловал, рога сворачивал самым зубатым.

– Недоимка за сад шестьсот рублей…

– Да там корчевье одно, только название – сад, сенцо косим, – оправдывался хозяин.

– Какая ни вишенка, а есть, сбираешь, – гнул свое Роман. – На тот год переведешь, поглядим. А ныне – плати.

А на другом базу иная беда:

– Картошка, я гляжу, у тебя никудовая…

– Да чем она тебе не поглянулась? – пугался хозяин.

– Никудовая. Козий котях. Не приму. Маслом или мясом заплатишь.

– Господь с тобой!

– Мне не Господь, мне государство указывает, – строжел Чакалкин. – Государство!

Время было несладкое: пять копеек на трудодень да граммов триста зернецом, а сдай, сдай… Масло, мясо, шерсть, картошку, яички да займу рублей на триста…

И как с Романом спорить, когда за спиной его власти и суд…

И, бывало, визжал в мешке поросенок, покидая хозяйский баз; овечки уходили спокойно за Романовой бричкой, швейная машинка «Зингер» – хуторская гордость – уплыла из двора Махоры Скуридиной в крепких Романовых руках. Любил Чакалкин и по сундукам полазить, одно слово – дёр.

Ночь уже клонилась к утренней поре, скрылась луна за деревьями, когда Шаляпин уснул. Но сон его был недолгим.