Странно, но как раз перед этим я хвастал, что у меня никогда в жизни не было передоза. Это был первый раз за все разы. А всё из-за Свонни. Обычно он подмешивает в порошок до хуя мусора, и я всегда бухаю в ложку немного больше, чем надо, для компенсации. И что же сделал этот мудила? Он уколол меня чистейшим дерьмом. У меня аж дух захватило. Этот дебил, наверно, оставил им адрес моей матушки. Я полежал пару деньков в больнице, пока нормализовалось дыхание, и вот я здесь.
И вот я здесь, в торчковой преисподней: мне так плохо, что я не могу уснуть, и я так устал, что не могу не спать. Сумеречное состояние, где нет ничего, кроме всесокрушающего страдания и боли в мозгу и во всём теле, от которых никуда не скроешься. Я с испугом замечаю, что у кровати сидит моя матушка и смотрит на меня.
Как только я это осознаю, я начинаю испытывать такое же гнетущее неудобство, как если бы она сидела у меня на груди.
Она кладёт руку на мой вспотевший лоб. От её насильственного прикосновения становится дурно и бросает в дрожь.
— У тебя жар, сынок, — говорит она тихо, покачивая головой; лицо озабочено.
Я вытаскиваю руку из-под одеяла и отстраняю её. Неверно поняв мой жест, она хватает мою руку обеими ладонями и крепко, до боли сдавливает её. Мне хочется завопить.
— Я помогу тебе, сынок. Я помогу тебе побороть эту болезнь. Ты останешься здесь со мной и с папой, пока тебе не станет лучше. Мы справимся с ней, сынок, мы с ней справимся!
Она смотрит на меня напряжённым, остекленевшим взглядом, а в её голосе звучит энтузиазм крестоносцев.
Уймись, маманя, уймись.
— Ты выдержишь, сынок. Доктор Метьюз сказал, что это как тяжёлый грипп, эти ломки, — говорит она мне.
Интересно, когда это старина Метьюз последний раз спрыгивал? Хотелось бы мне запереть этого опасного старого пердуна на пару недель в обитую войлоком палату и колоть его по нескольку раз в день диаморфином, а потом резко перестать. И когда он начнёт бегать за мной и просить уколоть его, покачать головой и сказать: «Не волнуйся, чувак. Какие проблемы, бля? Это ж как тяжёлый грипп».
— Он оставил мне темазепан? — спрашиваю.
— Нет! Я сказала ему, чтоб больше никакой гадости. Тебе после неё было ещё хуже, чем после героина. Судороги, тошнота, понос… ты был в чудовищном состоянии. Больше никаких лекарств.
— А может, мне вернуться в клинику, ма? — с надеждой предлагаю я.
— Нет! Никаких клиник. Никакого метадона. Тебе от него только хуже, сынок, ты сам мне говорил. Ты лгал мне, сынок. Ты лгал своим родителям! Принимал метадон и всё равно шёл колоться. С этого момента ты не будешь принимать ничего. Ты останешься здесь, чтобы я могла за тобой следить. Одного мальчика я уже потеряла, я не хочу потерять второго! — её глаза наполнились слезами.
Бедная мама, она до сих пор винит себя за этот ебанутый ген, из-за которого мой брат Дэви родился идиотом. Она столько лет боролась с ним и, в конце концов, сдала его в больницу. После его смерти она почувствовала себя опустошённой. Мама знает, что думают о ней соседи и все остальные. Они считают её бесстыжей и легкомысленной только потому, что она красит волосы в светлый цвет, носит не по возрасту модную одежду и любит побаловаться «карлсберг-спешл». Они думают, что мама с папой воспользовались неполноценностью Дэви, чтобы уехать из Форта и получить в жилищной ассоциации эту прекрасную квартиру в видом на реку, а потом цинично сбагрили беднягу в богадельню.
В таком местечке, как Лейт, кишащем любопытными суками, которые везде суют свой нос, эти ёбаные факты, все эти пустяки и мелочная зависть становятся частью мифологии. Это город нищей белой швали в дрянной стране, кишащей нищей белой швалью. Кое-кто называет швалью Европы ирландцев. Брехня. Европейская шваль — это шотландцы. У ирландцев хотя бы хватило ума отвоевать свою страну, по крайней мере, большую её часть. Помню, как я взвился, когда в Лондоне брат Никси назвал шотландцев «белыми неграми». Но теперь я понимаю, что это утверждение было оскорбительным только в отношении чернокожих. А в остальном он попал в точку. Кто угодно скажет вам, что шотландцы — классные солдаты. Например, мой брат Билли.
К старику они тоже относятся с подозрением. Его глазгоский акцент и тот факт, что, когда его уволили по сокращению из «Парсонса», он стал торговать утварью на рынках Инглистона и Ист-Форчуна, вместо того чтобы сидеть в баре «Стрэйтиз» и жаловаться на свою никчёмную жизнь…
Они хотят добра, они хотят мне добра, но они ни за что на свете не научатся уважать мои чувства и мои потребности.
Защитите меня от тех, кто хочет мне помочь.
— Ма… я очень ценю твою заботу, но, чтобы спрыгнуть, мне нужна всего лишь одна доза. Одна-единственная, понимаешь? — умоляю я.
— И думать забудь, — я не услышал, как мой старик вошёл в комнату. Он даже не дал старушке ответить. — Твой поезд ушёл, сынок. Пора тебе образумиться.
У него непроницаемое лицо, подбородок выпячен, а руки по швам, как будто он приготовился к кулачному бою.
— Угу… ладно, — пробормотал я жалобно из-под пухового одеяла. Мама кладёт мне руку на плечо, словно пытаясь защитить. Мы оба отодвигаемся назад.
— Так всё пересрать, — говорит он, а затем зачитывает пункты обвинения: — Училище. Университет. Каким ты был милым мальчонкой. У тебя были все шансы, Марк, и ты их похерил.
Старику можно было и не говорить, что у него самого никогда не было таких шансов, что он родился в Говане, ушёл из школы в пятнадцать лет и поступил в училище. Это само собой разумеется. Но когда я задумываюсь об этом, то понимаю, что между ним и мной нет такой уж большой разницы: я вырос в Лейте, ушёл из школы в шестнадцать и поступил в училище. К тому же, я родился в эпоху массовой безработицы. У меня нет сил спорить, но, если бы даже они были, с «уиджи» (7) спорить бесполезно. Я ещё не встречал ни одного «уиджи», который не считал бы себя единственным по-настоящему страдающим пролетарием в Шотландии, в Западной Европе, да и во всём мире. Пройденный ими опыт лишений — единственный и неповторимый. У меня появилась новая идея.
— Э, а может, я вернусь в Лондон. Найду себе работу, — я почти брежу. Мне кажется, что в комнате Метти. — Метти… — по-моему, я позвал его. Начинаются ебучие боли.
— Помечтай. Никуда ты не поедешь. Я буду следить даже за тем, как ты срёшь.
Ну, уж насчёт этого можешь не беспокоиться. Камень, образовавшийся у меня в кишках, можно будет удалить только хирургическим путём. Чтобы сходить в туалет, мне нужно будет проглотить раствор молока с магнезией и ждать несколько дней, пока он подействует.
Когда старик скипает, мне удаётся уговорить матушку дать мне парочку таблеток своего валиума. После смерти Дэви она сидела на нём с полгода. Теперь, когда она с него слезла, она возомнила себя экспертом по реабилитации наркоманов. Но это же ёбаный «чёрный», маманя!
Итак, меня посадили под домашний арест.
Утро было мерзким, но это были ещё цветочки по сравнению с вечером. Старик вернулся из разведывательной экспедиции. Он побывал в библиотеках, учреждениях здравоохранения и социальных службах. Провёл исследования, спросил совета, раздобыл брошюры.
Он потребовал, чтобы я сдал анализ на ВИЧ. Мне ужасно не хочется снова проходить всю эту хуйню.
Я встаю, чтобы поужинать, слабый, согнутый и хрупкий спускаюсь по лестнице. От каждого шага кровь начинает бешено пульсировать в голове. На одной ступеньке мне показалось, что она сейчас лопнет, как воздушный шарик, и забрызгает кровью, осколками черепа и серым веществом кремовый мамин передник.
Старушка сажает меня в удобное кресло у камина перед телеком и ставит мне на колени поднос. Внутри я весь содрогаюсь, а от котлеты меня просто выворачивает.