Я нашел новенький немецкий бинокль; взял, нацепил себе через плечо. Тут же в целой, блестящей, с большим золотым орлом офицерской каске увидел недописанное письмо убитого. Заскребло на сердце, стало стыдно, тяжко. Я вложил письмо в каску и поскорей бросил ее, но одумался и положил на грудь трупу. И потом еще видел, что наш батареец Толстов, славный парень, взял руку одного убитого немца, подержал ее, окостеневшую, и тихонько опустил. Зачем он это делал? Должно быть, интересовался, что такое мертвый.
Некоторые солдаты тащат рыжие, косматые немецкие ранцы, копаются в них. Вытаскивают оттуда, с какой-то радостной жадностью и немножко с опасением оловянную ложку, мыло, полотенчико, кусочек белого хлеба. Вилки и столовые ножи отбрасывают в сторону, как ненужные для солдата вещи.
Кто-то нашел в немецком ранце сладкие желтые сухарики. Один дали мне. Я попробовал — стало противно, замутило, будто у меня что-то лишнее во рту, распирает меня…
Варшлеген
6 августа.
Весь этот день были в походе. Наша батарея снова в авангарде. Догнали обоз немецких мирных жителей. Они смотрели на нас враждебно и испуганно. Едут большей частью старики, женщины и дети. Повозки нагружены всяким добром, за повозкой — корова с огромным выменем. В каждую повозку впряжена пара лошадей. Правит лошадьми старик, сидящий впереди с трубкой в зубах; за коровой присматривает сидящая сзади старуха. Дети и девушки посередине, с кошкой или собакой. Девушек красивых мало. Весь обоз, по приказу начальника штаба, повернули назад, домой, откуда кто выехал.
Проезжали оставленное жителями местечко. На культуру завидно смотреть! И больно сердцу, что Беларусь, по сравнению, дикая-дикая!
На улице в пыли лежал труп молодого немецкого парня в заплатанном на локтях пиджаке. Возле него — поломанный велосипед. Говорят, это — переодетый немецкий разведчик, убитый догнавшими его казаками. И все мы ехали мимо — так, посмотрел и отвернулся…
Из одного дома выходит наш пехотинец. В руках банка меда и стеариновая свечка. Зачем она ему? Из-за крыльца выглянул старый немец, снял перед солдатом потрепанную шляпу и низко склонил лысую, с трубкой в зубах, голову. Солдат радостно смеется. Противно смотреть.
Снова догнали еще более длинный обоз немецких беженцев. Одна красивая немочка смеется и плачет, сидя на своем возу. Старуха, вероятно, мать, молча оглядывается на нее и старательно дергает веревку, которой привязана к телеге большая, медлительная корова.
Мы направляемся к Кёнигсбергу. Где-то глухо отдаются орудийные выстрелы. Там, говорят, сражается наш 20-й корпус. Видно далекое и ясное зарево.
Повели под конвоем нашего пехотинца. В чем дело? — Арестован за грабеж.
Время от времени ведут пленных немцев. На нас не смотрят, однако на коротком привале я с одним разговорился. Он умеет по-польски, — познанский немец, а может, онемеченный поляк. Когда его конвоир, вихрастый казак, отошел, он сказал мне:
— Ваши хохлатые такое зверье… (Так он говорит о казаках.)
— А мы о вас так думаем, — ответил я в тон.
— Зачем война? — сказал он, помолчав. — России и так землю некуда девать.
— Ваш кайзер объявил войну.
— Нет, ваш царь. А пан ест поляк? — с опаской в голосе добавил он.
— Нет… Но не бойтесь меня, потому что я не хочу войны.
— Русский народ добрый, а казак бывает разный, — подстраховался он на всякий случай.
Возвратился казак, и я пошел к своим, кивнув немцу головой.
Остановились на ночлег. Ехимчик вдруг вспомнил, что сегодня не простой день, а праздник Спаса. «Живэш як нэхристь на ций войни…» Но раздобыл себе яблоко и, помолившись, разговляется. А Беленький, наш безбожный иудей, дразнит его: «Ехимчик! Ты отдавай мне свои порции мяса: у тебя же спасовский пост».
«А ты, дурныця, можэ, й сала зъив бы?» — огрызается Ехимчик. Он еще не знает, что наивкуснейшая еда для Беленького — именно сало. «Сейчас будем есть и сало, друг Ехимчик! Сейчас свинью раздраконим!» — бегает повеселевший Беленький. Солдаты уже ловят на хуторе кур, поросят. Наши два телефониста тащат увесистого подсвинка, — не зря же мы в авангарде и телефонисты.