Я бежал и перекидывал из руки в руку шашку и револьвер старшего, чтобы сдать их, выбился из сил. И тут недалеко от батареи, в глубокой канавке, увидел батарейного трубача; на плече у него была труба с кистями, которую он всегда носил при себе, но ни разу, от самого лагеря, не играл. «Заиграет отбой, когда окончится война», — шутили иногда солдаты. «Трубач должен находиться там, где командир, почему же он здесь прячется?» — пришло мне теперь в голову. Однако я, радуясь, что уже не один, присел возле него и с наслаждением затянулся цигаркой из его махорки. Немного погодя я сказал ему, что мы должны сейчас же идти на батарею… Но я первый не поднимался, и его тоже будто приковало к земле, хотя он и испытывал некоторый стыд и не смотрел мне в глаза. Потом он немного осмелел и успокоил мою и свою совесть тем, что «все равно мы там теперь ничем не поможем, что батарея пропала, так зачем нам почем зря идти на погибель…». Выкурив еще по одной цигарке, мы, однако, вскоре почувствовали страшную тоску, невыносимое одиночество и, радуясь появившейся причине (один снаряд попал и в нашу канавку), сорвались и побежали туда, где обязаны были быть со всеми вместе. Все же досада за то малодушие так и осталась у меня на сердце.
Подходя к батарее, я заметил, что огонь стал как бы полегче, или, точнее говоря, определился и стал нормальным, привычным. Но сердце сжалось от боли, когда я наткнулся у речного обрыва на трупы двух наших ездовых с зажатыми в руках кнутами, увидел разбитую опрокинутую телефонную двуколку, немного дальше — целую упряжку убитых лошадей, брошенный снарядный ящик и разбросанные орудийные патроны. Пехотинцы из прикрытия подбирали патроны и несли на батарею, а с ними ходил наш прапорщик, латыш Валк, молоденький белобрысый парень, и просил: «Носите, братцы, носите!» Я приложил руку к козырьку и задал глупый вопрос: «Ваше благородие! А что мне делать?» — «Что хотите», — безучастно, занятый своими мыслями, ответил он. Я увидел, как тяжело тщедушному пехотинцу нести патронный лоток — жестянку с четырьмя снарядами, ухватился за вторую ручку, и мы понесли вдвоем. Я прежде никогда не носил и не знал, что они такие тяжелые. С трудом перебрались мы по мосткам на другой берег речки, едва не упали в воду… Но я был снова на батарее. Огонь, было заметно, ослаб. Батарейцы успели, работая попеременно, вырыть неглубокие окопчики — по пояс человеку. Вспомнив о своей обязанности рисовать план позиции, я принялся за это и увидел, что наши передки стоят на том же берегу, где и батарея, невдалеке от нее, в укромной низине. Командир, как и прежде, стоял на одном из брошенных здесь передков с биноклем у глаз. Вдруг он соскочил на землю и слабым, мягким, впервые услышанным мною голосом быстро сказал капитану. «Антон Антонович!.. Беда с правого фланга… Четыре орудия наводите под прямым углом…» Я находился поблизости и услышал. Эти слова обожгли меня. А командир, подхватив полы шинели, сам бросился к ближайшему орудию и вместе со всеми ухватился за колесо. Спустя мгновение одна половина батареи стреляла, как и до этого, по прямой к фронту, а вторая — по правому флангу, под углом в 90°. Я вгляделся туда, в правый фланг, откуда мы утром выехали, а теперь туда стреляли, и увидел менее чем за версту колонну всадников. Сперва можно было подумать, что скачут наши казаки, но тут же четыре наших орудия засыпали их шрапнелью, и всадники скрылись за постройками. Это была немецкая кавалерия — со страхом понял я.
Когда она перестала лететь на нас, огонь немецких батарей усилился (или так только показалось), а чем дальше, тем становился все сильней и сильней. Нас засыпало снарядами, которые летели не только прямо по фронту, но и с правой стороны, и даже как будто чуть справа-сзади. Пулеметные и винтовочные пули летели мимо нас вслепую, зато артиллерийский обстрел становился еще более ожесточенным. Помню: не столько из-за действительной надобности, сколько ради того, чтобы не бездействовать, я пошел за лотками еще раз. Под крутым берегом лежало много перевязанных раненых — и батарейцев, и пехотинцев, санитары все несли и несли новых, на санитаров покрикивал наш лысый фельдшер Лебедкин, в шапке набекрень и с нарочно облитой йодом рукой. Я нес лоток вдвоем с каким-то старым- старым бородатым пехотинцем. Нес не столько он, сколько я, он всего лишь тащился, уцепившись за ручку, но пока что шли благополучно. Оставалось до наших орудий уже немного — мальчик палку может добросить, но тут налетел очередной шквал огня. Лоток выпал из наших рук. Куда девался бородатый, я не заметил, потому что сам кубарем скатился в орудийный окопчик. Там было полно номеров, и мое появление их не обрадовало, потому что там и так не было места, но — сколько могли — потеснились. Я пристроился с краешка, спрятав между ними голову и плечи. Номера огорченно шептались, что у нескольких наших орудий сбиты прицелы, в одном заклинило патрон, в другом еще что-то неладно, и невозможно стрелять. И действительно, когда я прислушался, батарея жутко молчала. С правого фланга над самой нашей головой со свистом проносились шрапнели, однако со значительным перелетом. А с фронта гудели и по обоим берегам речки рвались гранаты. Осколки от гранат буквально истребляли батарею. «Если до ночи не заберут, может быть, выберемся отсюда живыми», — услышал я разговор. В эту же минуту с гулом и грохотом ударил снаряд совсем близко, в то место, где мы бросили лоток, не дальше. Страшный миг ожидания… и посыпались комья земли, зазвенели маленькие и загудели большие осколки. Меня что-то сильно толкнуло в правое бедро, даже немного подбросило меня. Я подумал, что ударило отлетевшим камнем или мерзлым комком земли. Пощупал рукой — мокро, глянул — кровь?.. И слабость пошла по телу; я попробовал шевельнуть ногой, чтобы понять, в чем дело, — так нет, одеревенела, как бывает, когда отсидишь и она занемеет. Я посмотрел вокруг: где же тот камень, который так сильно резанул меня? «Вольноопределяющегося ранило!» — крикнул над ухом один из номеров, которого я помнил только в лицо, а имени не знал. Кто-то тотчас же отпорол от моих штанов пришитый личный бинтик, расстегнул мне одежду и туго перевязал ногу, наложив бинт на голое тело (грязноватое, и мне почему-то было стыдно!). Я изгибался, насколько было возможно, чтобы увидеть рану, но она оказалась вне поля зрения — и снова мне было стыдно и даже как-то обидно, что в такое место ранило. «Ползите, ползите!» — приказал взводный, и я пополз назад, к реке, под прикрытие берега. Наступило затишье до очередного залпа, и я хотел ползти, но потом встал и пошел, волоча ногу и опираясь одной рукой на шашку, а другой — на карабин. Радовался, что не убило и что ранен, уеду с фронта, но корчился и стонал неизвестно почему больше, чем надо, — боялся, чтобы вдруг не убило, чтобы счастье не подвело, поэтому умышленно преувеличивал свою боль неизвестно перед кем, а просто вот гляди, не трогай уже меня.