Прапорщик Валк шел мимо и участливо спросил: «Вы ранены?» — «Няужо ж не!!» — по-белорусски и грубиянским тоном ответил я, и эта грубость была неожиданной для меня самого. Валк и не расслышал или, может быть, не понял, что я сказал, и пошел дальше.
Я, вероятно, почти час лежал потом под крутым берегом реки, один, продрогший, и сотню раз, отупев, шептал: «Когда это кончится? Когда это кончится?» Канонада не утихала. С шумом падали в реку ветки, иногда в воду шлепались пули. Мимо меня один раз пробежали, пригнувшись и гуськом, пехотинцы; один зацепился за мою раненую ногу, и я что-то дико прохрипел от нестерпимой боли.
Батарея молчала… Потом радостно и дерзко бухнуло первое орудие: заклиненный патрон удалось вытащить. За ним сразу же выстрелило второе… Ой, сколько радости! Батарея живет, батарея сражается! И я не смог улежать: осмелел и потащился туда, где фельдшер перевязывал раненых. Ползу… вдруг батарея снова умолкла… Молчит зловеще… Бросился куда-то со всех ног фельдшер, за ним санитары… Что случилось? Страшно… Какая-то недобрая тишина прокатилась по всей батарее. Но вот батарея снова ухает, однако медлительно, уныло выпускает патрон за патроном. Плетется назад фельдшер, без шапки, совершенно лысый человек. Смотрю: у него на глазах слезы? «Вольноопределяющийся! — горестно говорит он мне. — Командир наш… царство небесное!» — и сглотнул, всхлипнул и крестится мелкими крестиками, вытирает кулаком, измазанным йодом, свои рыжие обвисшие усы. Я каменею, поняв страшную правду. Командир был убит наповал, шрапнельной пулей в лоб так, что она пробила как раз посередине звездочку на шапке. Это и фельдшер отметил, и я сам подумал: герою — геройская смерть.
Что происходило на батарее потом, я не знаю. Меня повели на перевязочный пункт двое наших ездовых. Затем они передали меня нашему телефонисту Пашину и одному легкораненому пехотинцу. Перевязочного пункта мы не нашли и сбились с дороги. Приближалась ночь. Пашин страшно матерился, ругал все перевязочные пункты на свете, и я теперь уже без неприязни воспринимал его костромскую натуру. Он не хотел, чтобы о нем подумали, будто он умышленно прилепился к раненому, чтобы не быть под огнем на батарее, но и бросить меня не хватало духу. Пехотинец же готов был вести меня хоть до Вильно, только бы дальше отсюда, и он долго рассуждал о Боге и о «великом грехе нашем — матерной ругани». «Наша матерь — земля, а мы ее так бесчестим, вот Бог и карает нас».