— А, ттебя волки!
Со всего маху дал ему пинка под брюхо. Бедный пес коротко взвизгнул и утих. Посмотрел на него, стало совестно, но не хотел поддаваться этому чувству.
— А, ттебя волки… Обрадовался!
Из сеней вышла мать, постояла на пороге, позвала:
— Что ты все на морозе стынешь? Шел бы в хату, погрелся.
— А что тебе? Приду…
И показалось, что и она посмотрела на меня такими же обиженными глазами, как Буян. И она тотчас молча скрылась за дверью.
Пойду к Самусевым, у которых обычно играют в карты и так собираются посидеть.
По дороге разгоняю свою противную злость, но без особого успеха. Думаю, злость такая потому, что перед глазами стоит покорная и несчастная мать, а я люблю ее, и горько, что она в таких растоптанных, разлохмаченных лаптях.
И так надо жить всю жизнь, и мучиться — неизвестно зачем…
У Самусевых плавает сизый махорочный дым. За столом в жупанах, а кто и в шапке, сидит несколько человек игроков, занявшихся картами, а на полатях и на лавках — за гребнями бабы. По грязному, замусоренному земляному полу, в холоде, ползает голоногий, сопливый, замурзанный мальчик и забавляется своими игрушками-поленьями.
— Редко, редко заглядываешь к нам, голубок! — в знак приветствия говорит мне с запечка всегда ласковая и спокойная Самусиха.
— Хоть бы наплел нам чего про войну, — не обидно пошутил и Самусь, приглашая ближе к столу.
— А то и не знаем, как там наши хлопчики воюют с проклятым германцем.
— Что ж я вам скажу: война, ну и война… — стараюсь быть вежливым и обычным. Присел на лавку — и нет никакого желания говорить о том, что осталось так далеко позади, как бы и не было в памяти совсем.
— А правда ли, что, говорят, немцы нашим глаза выкалывают? — будто бы безразлично, однако со скрытой тревогой о муже спрашивает Самусева невестка, хотя ее муж и не на фронте еще, а стоит где-то в Сибири.
— Сам не видел, но всякое бывает…
— Да.
— От, мало ли что бабы плетут! — вступает в разговор сидящий за картами Панаська Артеменков, который всегда на целое лето нанимается к кому-нибудь подпаском или батраком, приходя к отцу только перед Рождеством. Удивляюсь, когда это он успел так вырасти, уже и разговаривает как взрослый.
— Погодь, погодь, Панаська! — качает седой головой Самусиха. — Погодь… сказывали, что и на тебя готовит писарь уздечку.
— Ну и что? Чем тут ежедневно ругаться с невесткой да картошку есть постную… Ха! Там два раза в день говядину солдатам дают.
Сказал дерзко и смело, да вроде послышалось в голосе парня смущение, что так говорит.
— Наешься, сынок… Тс! Без говядины, но зато на своей печке лучше, Панаська ты мой.
Однако слова Самусихи еще больше раззадорили его.
— Ну и что?
И со злостью хлопнул, этакий-то еще молокосос, картой по столу. Трофим Тищенок, владелец карт, ворчит на него:
— Ну, ты не очень… не своими…
— Так что?! Хуже не будет… Пропади она пропадом, своя печь!
Неинтересно у Самусевых. Выхожу на улицу… Зимняя тишина, метель, занесенные снегом, молчаливые, с замерзшими маленькими окошками хатки… Неприкаянность и тоска… А-ах!
И тогда вспомнил о тех, которые еще оставались там, на позиции, когда я уехал, и вот теперь, в этот самый момент, сидят в промерзших ямах, с нетерпением ожидая то утра, то вечера, то когда кухня приедет, то когда хлеб подвезут. Жаль их, жаль… Несчастные мои, дорогие мои!
Но с самого дна души вылезает то, что грызет меня здесь, дома. Да, мысли их летят в этот час сюда, под родные крыши, на свою теплую печь, к этим счастливым безмятежным дням, в хату, где тепло и светло. Летят с полей смерти, из тех ледяных ям, из бесконечной трагедии дней. Летят… Они теперь только и думают об этом, больше ни о чем.
Ну, так и пусть сидят, пусть мерзнут… Пусть, пусть!..
Зашел во двор, взял под поветью резгины и отправился на гумно.
Оттуда, из-под ворот, вспорхнули голуби. Однако, подбежав, увидел, что на току их еще сколько-то осталось. Воркуют, топорщат от холода перышки, переваливаются на красненьких, сизых лапках, выклевывают зернышки, вбитые цепами в ток.
Тихонечко прокрался на ток, взял стоявшие у стенки одну метлу и вторую — и заткнул дырки под воротами, потом поднял лопату, спрятался за столб-подпорку и вдруг свистнул изо всех сил, аж задрожал.
Фур! фур! фур! — как перепуганные люди, заметались, оставили наилучший корм и в смертельной тоске кинулись под ворота, бились крылышками, чтобы вылететь.