Выбрать главу

Среди этого многолюдья я чувствовал себя невероятно одиноким. Мысли мои устремились домой, к родным. Что там у них? Сегодня Илья (пишу 20-го июля), праздник, ярмарка. Здесь я совсем забыл, что Иьин день, а когда-то на этого самого Илью — сколько было ярмарочных радостей! Нет, теперь тревожно и там. Плачут несчастные люди. Что будет, что будет? Не знаю, что будет, и никто не знает.

Перед самым отъездом с позиции я увидел еще одного офицера нашей батареи — штабс-капитана Домбровского. До этого он был где-то в командировке, покупал коней для батареи, что ли. Большой, круглый; лицо у него очень полное и очень красное, глаза заплыли жиром; говорит он по-пански: се-се-се. Шалопутов сказал мне о нем, что это «обрусевший литовский поляк магометанской религии». Иногда и Шалопутов удачное изречет.

Домбровский привез нам новости: «Наши уже в Германии на пятьдесят верст… немцы прямо стонут… Посланник германский, когда объявлял в Петербурге о начале войны, нервничал, аж трясся… дрожала бумага в его руках… Вержболово и Эйдкунен сожжены… Казакам позволено делать все, что хотят, так они там!.. Япония захватила Кяо-Чао. Английский флот направляется к нашим берегам, нам на помощь… Наш конный полк подорвал мост… где-то поймали немецкого шпиона…»

Не скупился на новости жизнерадостный пан Домбровский, но немного, должно быть, привирал для удали.

— Послезавтра и мы уже будем в Пруссии! — с ликованием, веселый, говорливый, подбадривал он нас.

В казармы прибыли вечером.

Тут я услышал от Шалопутова, что Франц-Иосиф, от волнений в такие преклонные годы, скончался… «Бедный дедуля!» — пожалел благородный юнкер покойника, благородного императора. А ходил он в этот момент с длиннющим шестом вокруг костра, в котором горели документы батарейного архива, ворошил обгоревшие пачки бумаг и важно сопел — освещенный с одного бока, темный с другого.

Ужинали мы в темноте, возле осинника, что рос перед казармами. Людские голоса, фырканье лошадей…

Уже и казаков много прибыло. После ужина я увидел нескольких и в нашей казарме: пришли в гости к батарейцам. Все они симпатичные люди, но несусветные врали: с важным видом несут всякую околесицу, и почище, чем пан Домбровский, потому что с шутками. Надеются перевернуть вверх ногами всю Германию. Вихрастые, с красными лампасами, довольно рослые, осанистые.

Много пригнали и запасных — бородатых, хозяйственных людей. Они степенные, молчаливые.

Все и всё перемешалось в казарме…

Потом — сон. Солдаты и лежат, и ходят, ругаются, кричат, пишут на маленьком шкафчике-столике письма при свете единственной, с закопченным стеклом лампочки (на всю огромную комнату). Уснуть было невозможно — будят беспрестанно, разыскивая тех, кому идти в наряд, на дежурство. Крики и ругань.

Еще два дня и две ночи прошли в таком же беспорядке и столпотворении.

Шумные, но пустые и тоскливые для меня дни!

Дневник

24 июля.

Выступили из местечка. В поход, на границу. Перед отправкой — молебен. Проповедь попа и речь генерала. Офицеры все перецеловались. Солдаты кричали «ура». Я молчал.

25 июля.

Едем. Один ездовой попал под колесо пушки и сломал ногу. Говорят — умышленно. А что, если бы и мне так? — думаю.

Командир отдал приказ, чтобы мы, телефонисты, стояли со своими двуколками и ждали. Стоим возле сада. Висят над головой вишни. Прибегает поручик Пупский. «Почему не отпрягаете?» — «Командир не приказали, ваше благородие!» — «Что вы… детишки? Отпрягать!» И обругал последними словами, а черт знает за что.

27 июля.

Два дня роем окопы. Я вижу все это первый раз в жизни. Помогаю, но как-то неуверенно. Командир заметил — и обругал меня.

28 июля.

Окопы… Вчера умылся дождевой водой, которая натекла за ночь на брезенты на двуколке. Сегодня совсем не умывался. Ворочаемся всю ночь, как собаки, под этими брезентами. Украинец Ехимчик, наш новичок из запасных, говорит так: «У мэнэ собака… Я ему будку издэлаю…»

29 июля.

У меня украли банку консервов. Думаю на Ехимчика, но молчу. А он молится Богу, повернувшись лицом к саду, к вишням.

30 июля.

Нет времени. Роем окопы.

1 августа.