Выбрать главу

— Я все взвесила. Меня ждут в экспедиции. Я просто обязана, сын… Не могу, и все!

Слова-то какие! Небудничные и не ко мне обращенные, к тем — непонимающим, завидующим, их, может, и в помине нет, выдумала себе враждебно кишащий муравейник. «Экспедиция» — можно подумать, не местных киношников в захолустный городок занесло, а исследователей на Северный полюс, и она, Дангуоле Римшайте-Наримантене, летит спасать затерявшихся во льдах людей.

— Наримантас не поймет. Он неисправимый эгоист. Но ты, Ригас… Я задыхаюсь. Меня просто убивает эта тишина, бездействие. Жиреть стала, представляешь? Старая, жирная… Брр!

Губы мои расползлись толстой гусеницей, ненавидел я эту свою гнусную привычку — нахально улыбаться, когда следовало бы грустить, если не плакать.

— Не думай, сынок, я прекрасно понимаю все возможные последствия своего шага, — она загорелась, как солнечный лучик, и это было очаровательно, не лепет самооправдания, а вот эта ее мгновенная вспышка. — Может, сначала вам придется трудновато… Да и всем нам будет нелегко. Зато станем уважать друг друга. Ведь ты меня не уважаешь?

Бормотнул в ответ что-то невразумительное, подленькая гусеница сорвалась с губ, сплющилась о железобетонную стену, как лианами, исполосованную потеками — соседи сверху не раз заливали.

— Я понимаю, свои жизненные сложности есть и у молодых. Вот и у тебя, сын, какие-то неприятности… но…

Это «но», признающее де-юре неприятности сына, спасло Дангуоле — я не бросил ей висевшего на кончике языка слова правды, не испортил столь эффектно начатого взлета. Удовлетворенный своим великодушием, я снова был в состоянии взирать на нее сверху вниз; она уже словно на раскаленных угольях топталась — ей не терпелось поскорее смыться, а я продолжал валяться, поглядывая на белое шелковое кашне в вырезе ее полупальто. Не для тепла надела — прикрыть предательские морщины на шее. По сравнению с Але, из-за которой Викторас превратился для меня в тайну, маменька совсем столетняя старуха.

— Чего уставился? — Дангуоле покраснела, не потеряла еще способности краснеть, да и совсем она не старая — едва за сорок перевалило недавно, лишь полгода назад, и такая, как сейчас — сияющая, в аккуратном парике, с рюкзачком и словами, более приличествующими какой-нибудь девчонке, — она умиляла меня до комка в горле… На лестнице послышались шаги. Она вздрогнула, крепко прижала рюкзачок к бедру. Отец? Если бы вдруг разгорелся между ними спор, я без колебаний встал бы на сторону матери. Нет, не он; вкалывает по обыкновению в своей больнице, и если следовало защищать Дангуоле от кого-нибудь, то в первую очередь от нее самой. Чего же она медлит, раз паруса уже подняты? Каждый должен бороться за себя… И мать, суетливо мечущаяся по жизни, и отец, хотя он и пальцем не желает шевельнуть ради семьи… Ну а я? Что будет со мной, когда вострубит труба? — Я знала, Ригас, ты поймешь меня! Ведь ты уже взрослый, совсем взрослый? — Дангуоле торопилась высказаться за себя и за меня, чтобы не дать мне возможности ляпнуть что-нибудь, что испортило бы столь редкое наше согласие. Поскрипывало ее полупальто из кожзаменителя, нервные пальцы теребили пуговицы, шуршал парик, который она беспрерывно поправляла. Присела, снова вскочила — бесцельно теряла дорогие мгновения подчинившегося ей времени, чтобы унести в памяти невинный лик сыночка? Таким славным и умиротворенным я бывал, пожалуй, лишь во младенчестве, когда меняли пеленку…

— Счастливого плавания! — Сыночек помахал ручкой и отвернулся к стене; жми, старушка, ничего не знаю и знать не желаю, может, ты и вправду нужна киношникам, как отец своим больным, — в этот момент я не сомневался, что он им нужен, хотя какое мне дело: нужен, не нужен? Только не дергайте меня, не выводите из себя, мне и без вас тошно. Не дай господи, вспомнит доцент, когда в глазах у него перестанут вращаться кольца Сатурна, мой «добрый вечер» или единственную морщинку на кретиническом лбу Виктораса! Что тогда? А, ладно, что будет, то будет, дайте человеку отдохнуть… забыться… Отстаньте!

Укутывая меня, холодные руки матери неловко касались голых ног, пяток, ее самоуничижение было невыносимо — плата вперед за молчание или предательство. Я взревел, как молодой тигр, которого щекочут острым копьем сквозь прутья клетки. Тогда она наконец оставила меня в покое, нырнула на кухню и тут же явилась обратно.