— Тысяча благодарностей! Обещаю обдумать ваше предложение.
— Поторопись! Хотя, по правде-то говоря, никуда твоя Влада не денется. Будет ждать столько, сколько пожелает ее повелитель… Пять лет, десять. Она не такая, как мы с тобой!
— Значит, рабу даруется свобода? Весьма тронут вашим благородством. — Отвесив поясной поклон, я провел кончиком пальцев по ковру — по ворсу пробежала и затухла густая волна. Меня всегда интересовало, все ли здесь подлинное. Да, персидский — не местный наш, из Лянтвариса. Всегда интересовало, но на этот раз нет. Ее похвала Владе ударила в голову Даже теперь, когда я ощущал за спиной крылышки, не переставала существовать Влада. Сальве должна была что-то переломить в себе, чтобы похвалить ее.
— Не нужна тебе свобода. — Она провела смычком по струнам, глухо забормотала виолончель, аккомпанируя ее деланному смеху.
— А что же?
— Ну к чему попусту языком трепать? Я тебе нужна. Сказать, почему связалась с Шарифом, как ты его называешь, а до него и с другими? Меня с малых лет мучил кошмар…
— Не жажда?
— …что не выйду замуж, останусь в старых девах! Руки-ноги слишком длинные… Груди казались маленькими. Лезла к мужикам от страха, что не заметят, пренебрегут…
— А теперь от счастья?
— От скуки, дурачок!
— А, плевать мне на все! Что бы ты запела, услышав, что я уезжаю?
Отнял у нее смычок, тронул струны, виолончель хрипло охнула. У меня самого вздрогнула спина от этого предостерегающего утробного стона.
— Цену набиваешь? — Долго катала Сальвиния шар, наконец нащупала точку равновесия и вскочила на него, опасно балансируя. Не могла понять, что меня вылепили заново и обожгли при более высокой температуре, но ощущала какую-то перемену. Смычком водит другой, сбросивший и сжегший старую шкуру и пока не нарастивший новой, даже трогательная мысль, что между ней и этим новым все могло быть иначе, не находит щелочки, чтобы пролезть в его душу. Сальвиния колола наглеца глазами, не решаясь, однако, проверить свои сомнения, чтобы не почувствовать себя побежденной — в ней не угас еще огонек гордости. — Едешь в летний лагерь? Будешь умолять профессора о прощении?
— А как же! Фирма Мейрунасов обязывает, хотя и простые смертные понавешали теперь стекляшек за восемь-девять сотен… Не одни вы оригиналы! — Я легонько касаюсь смычком люстры, подвески тонко позвякивают.
— Не хочу тебя огорчать, но нашим стекляшкам триста лет, на них гербы Венеции. — Сальве виновато улыбается, чтобы я не обиделся. А я и не собираюсь!
— Аллилуя, аллилуя!
В то мгновение я действительно радовался, не сердцем холодным рассудком. Стою под венецианской люстрой на бесценном ковре и не тону, роскошь, которая прежде заливала поверх головы, едва касается подошв. Как славно было бы прыгать по ее волнам, не боясь промочить ноги, не унижаясь. Увы.
— Не будь клоуном, хоть ты и Риголетто.
— Прощай, моя недостижимая Сальвиния! Постараюсь.
Потупилась, как побитая, когда я возвратил смычок.
Теперь очередь за Владой, надо расстаться с ней по-хорошему, как расстался с Сальве. Порвав с Сальвинией, я считал, что сделал доброе Владе, поэтому спокойно глазел на убогие витрины окраины, и не бесила меня уличная пробка, где надолго застряло такси. В цветочном киоске ухватил поникшие от жары гвоздики. Что тискаю их стебельки, понял, только войдя в длинный, как туннель, двор. Как же ненавидел я все эти тесно сгрудившиеся домишки, грядки помидоров и огурцов под окнами, но сейчас ненависти не испытывал. Ощущал лишь величие собственного благородства по отношению к Владе — ведь моя женитьба на Мейрунате доставила бы ей боль. Не согласен торчать и у нее под боком, но Мейрунасы никакой выгоды из этого не извлекут — испаряюсь, не устояв перед солнцем другого континента!
Теперь я был наглухо закован в латы — и невзначай обретенной добродетели, и решимости отбросить все препятствия! — однако то, что Влада, когда я выманивал ее глазами из-под сени комнатных цветов, не бросилась ко мне, отозвалось болью в груди. Едва удержался, чтобы самому не подскочить, не заключить в объятия. Босая и неуклюжая, поливала она пеларгонию, высившуюся между петуниями, бегониями и кактусами. Я смотрел на широкие ее ступни, узловатые пальцы, и меня жег стыд. Недавно в толчее города я пытался украсить Владу чертополохом беременности, но ее состояние, как и мои намерения, еще витали тогда в нереальном мире. Теперь ступни, липшие к окрашенным в зеленый цвет доскам пола, а особенно отекшие, словно тестом облепленные щиколотки подтверждали то, что не смогла бы, желая развеселить гостя, отрицать даже она сама. Но Влада и не собиралась отрицать — возможно, из-за необратимой перемены, о которой свидетельствовали не лезущие в туфли ноги.