— Идем к Фиверфью, — сказал он.
Все поддержали его, и Триффан всячески приветствовал этот выбор, так как знал, что она ждет его и Бичена, поскольку завтра — Середина Лета и все кроты должны будут пойти к Камню.
Пока они взбирались на холм, где располагалось жилище Фиверфью, Мэйуид подошел к Тизл и спросил:
— Удрученная мадам, что ты увидела в исчезновении сорванных Биченом лепестков?
Тизл поежилась:
— В ночь, когда Бичен родился, его прикосновение вернуло мне зрение, но лучше бы мне не видеть и не знать, что показали эти лепестки. Рядом с ним должен быть кто-то. Ему нужны все мы. Никто не способен пойти так далеко, как должен пойти он, но никто так не нуждается в помощи.
— Мадам, мы все рядом с ним, — сказал добрый Мэйуид, и Тизл проследила за его взглядом. Кроты, окружив Бичена и беззаботно смеясь, взбирались вверх по склону.
— Он так молод, — прошептала Тизл, — и по мне, лучше бы Середина Лета не наступала. Но она наступит. А кроты стареют.
— Философствующая мадам, кроты стареют, даже такие смиренные, как мы! И мы медлительны, да, да, да, и мы беспокоимся, да, да, и мы не знаем, что будет. Да?
— Да, — согласилась Тизл.
Мэйуид улыбнулся, и вместе они, как могли, поспешили за остальными.
Глава девятая
Через несколько кротовьих недель после того, как Хенбейн уступила Люцерну и Терцу и согласилась помочь им подготовиться к обряду Середины Лета, Госпожа Слова столкнулась с врагом более опасным и хитрым, чем все когда-либо раньше виденные, — с собственным желанием узнать правду о себе, Слове и о воспитании Люцерна.
Что-то было не так, хотя она не понимала, что именно. Нужны были какие-то действия, но она не понимала, какого рода и к каким это приведет последствиям. Только крот, сам сталкивавшийся с подобными вопросами, может понять ее тогдашнее одиночество.
Хенбейн утратила веру в Слово, но не нашла подходящей замены, которая могла бы утешить, и кошмарная реальность истинной сущности Слова под правлением Руна и ее собственным становилась для нее все более ясной. Первое понимание пришло к Хенбейн в тот страшный момент, когда Люцерн ударил ее, и такие откровения приходили также и в последующие дни и недели. Это напоминало набегающие одна за другой волны во время наводнения в тоннеле, где гибнет крот.
Хенбейн окружали страшные сомнения и неопределенность, ее преследовала боль кротихи, ненавидящей саму себя за то, какая она есть, за все, что совершено и чего уже не изменишь.
Гибнущая мать и крепнущий сын кружили вокруг друг друга, ожидая удара. Оба понимали, что момент еще не настал, но скоро, очень скоро настанет — сразу после Середины Лета. До тех пор они нуждались друг в друге, и обоим нужно было притворяться, лицемерить, произносить лживые речи.
Все это время Хенбейн не оставляла одна мысль: на чем было основано воспитание Люцерна, в чем слабость ее сына — если таковая есть? Короче говоря, где Люцерн более всего уязвим?
К этому примешивалось чувство материнской вины, материнского стыда, материнской муки, вызванной воспоминаниями о детстве Люцерна, которое она сознательно изуродовала, о ребенке, растленном с ее помощью... А в результате он скоро придет к своему триумфу, — это ужасно и неотвратимо. Хенбейн не сомневалась, что когда-нибудь Люцерн добьется признания его Господином Слова, а это признание невозможно без прохождения обряда Середины Лета. Она видела, что все его стремления направлены на достижение власти, так же как ее собственные стремления — к тому, чтобы выжить, спасти свою жизнь.
И вот, пока они с сыном обменивались любезностями и прикрывающими ненависть улыбками, а Терц, призвав всю свою двуличность, парил между ними обоими, Хенбейн попыталась составить план, а точнее, постаралась проникнуть в сущность натуры собственного сына, чтобы понять, как сокрушить его.
Ее задача была бы легче и имела бы больше шансов на успех — если детоубийство можно назвать успехом, — если бы Хенбейн понимала, почему в конце жизни она вознамерилась исправить свои ошибки, слишком страшные, чтобы можно было осознать всю их глубину.
Поскольку добро и зло — это светлая и темная стороны одного и того же, в то мимолетное мгновение, когда Люцерн ударил ее, Хенбейн увидела не /только все зло Слова, а еще нечто — более великое и прекрасное, чем она могла себе представить.
И, единожды мелькнув, это нечто — свет, Безмолвие, неистовый огонь стремления к правде — стало дверью, которая никогда уже не сможет закрыться и за которой крот видит доселе невиданную грозную красоту.