Выбрать главу

— Но вернемся к настоящей минуте. Так вы опасаетесь, что я начну куролесить и совершать всякие бестактности, что я, например, вздумаю телеграфировать министру… или в департамент полиции, или побегу к генерал-губернатору, к начальнику охранки, в жандармское управление и что я буду кланяться, просить, хлопотать. Совершенно успокойтесь. Ничего этого не сделаю. Не сделаю ни за что. Если бы меня принял даже сам Столыпин! Представьте, Российская империя испугалась моей дочери!.. Видите, как грустно я шучу. Что я им мог бы обещать? Что дочь изменит своим убеждениям?.. Нет, слуга покорный, за это я первый перестал бы ее уважать… Я многое уже понял, меня ужасает отсутствие у правителей государственной, национальной идеи, перспективы, ужасает их бессилие повести Россию к благосостоянию, ужасает их бездарность. Я хочу строить. По-вашему, конечно, при данном режиме нет условий для того, чтобы строить. Ну, положим, что так. Но я не могу и не хочу ждать, когда появятся условия. Я рожден строить… Что делать, если у меня характер такой! Я ничего другого не умею и не люблю, как-только строить. А уж каково строить при нынешней обстановке, лучше меня никто вам не объяснит. Вам. Клавдинька не рассказывала о моей поездке в Петербург, о моей встрече со Столыпиным? Как же! Я был принят и беседовал… Это все по поводу известного вам старого моего дела, моей любимой мечты насчет обводнения засушливых заволжских и приволжских степей. Интересуетесь, что за встреча была? Столыпин выслушал и говорит: «Да, прекрасное было бы начинание… нам все это понятно, мы это все приветствовали бы… но, дорогой профессор, прежде всего нужны средства, нужно заинтересовать и привлечь капитал, отечественный, иностранный, гарантировать прибыли, а это все весьма и весьма затруднительно. Что же вам, профессор, сказать? Скажу: «Работайте… популяризируйте». Я посмотрел на него и подумал: «Кто ты такой? Паралитик ты, а не правитель». Беспомощность ужасающая перед стихией капитала. Капитал не идет… и вот всемогущему министру остается только скулить, как побитому псу… Какое бессилие! Это при огромнейшей-то, чудовищной государственной машине! Отсюда у него, наверное, и та противная, гнетущая раздраженность, которую я заметил при разговоре. Но он напяливает на себя оптимизм, даже щеголяет им. А видно, что только тщится, только пыжится. И чем больше властности в его словах и в голосе, тем больше у него дрожания в печенках, тем больше заячьего замирания в душонке.

Иван Матвеевич поднялся, осмотрел свое пальто на вешалке: еще мокрое.

— Надо бы уходить и дать вам покой.

— А я вам так рад, Иван Матвеевич! Никого бы я не хотел видеть в эту ночь, только вас одного.

— Спасибо, дружок. Вот мы и погоревали вместе за разными разговорами о важном и неважном. — И вдруг он спохватился: — Ах ты, боже мой, чуть не забыл! У меня же к вам поручение! Уходя от себя, я встретил в передней молодого человека, приблизительно ваших лет… он расспрашивал у Груши, как ему повидать Клавдиньку. Груша смешалась. Тогда я выручил: «Моя дочь уехала». Он меня застеснялся, но все-таки решился спросить, не знаю ли я вас. Я ответил, что если будет случай и я вас встречу, то… Тогда он попросил передать, что хочет вас непременно и как можно скорее видеть, и что это важно и ему, и вам, и что адрес его вы издавна знаете и легко сумеете его найти… и назвался… Как же он, дай бог памяти, назвался? Вот и забыл. Забыл. Какую же вам дать о нем примету?.. Первое — не понравился он мне. Но ведь мне многие не нравятся. Второе — до противности вежлив и любезен. В-третьих, он подлипала… Да, да! Прошли мы с ним немного по улице, так он успел уже меня попросить кому-то его рекомендовать, а мне предложил какие-то свои услуги. Я, признаться, не очень все это слушал… Фамилия у него… позвольте, начинаю вспоминать, какая-то московская, псевдонимом пахнет — не то Замоскворецкий, не то Вшивьегорский, не то Бутырский, не то Живодерский…

— Лефортовский?

— Он! Он самый!

ГЛАВА XXIV

Я проснулся среди ночи с одним острым желанием — как можно скорее отдаться работе. За этим скрывалась еще более острая боль — тревога за Клавдию. Я думал о том, что до сих пор не понимал своей огромной ответственности перед ней и за нее. Какой бы ни был у нее самостоятельный характер, а у меня опыта больше, чем у нее. И это обязывало меня больше приложить сил и заботы, чтоб передать ей ту степень закалки, которую во мне уже выковала работа в партийной организации. Достаточно ли она вооружена сейчас морально, чтоб выдержать предстоящие испытания и вынести из них еще большую готовность к борьбе? Меня мучило чувство вины перед Клавдией: я больше любовался ею, чем помогал ей дисциплинировать свою мысль и закалять свою волю.