— А так, посмотреть, что с ним будет…
Мальчишка закричал:
— У этого закладка в перчатке…
— Бей его, бей за закладку! — загудели кругом малые и взрослые.
На «стенке» за закладки не щадили даже ребятишек, наказывали жестоко, иногда до смертоубийства.
Я вступился за Лефортовского. Ему удалось вырваться и скрыться в своем дворе. Вся лютость толпы обрушилась на меня. Спас меня случайно проходивший дьякон из церкви Большого Спаса или «Спаса во Спасе», что на Большой Спасской улице. Потом, в училище, меня дразнили прозвищем «Спас во спасе»…
— Пройдите в светелочку, к нему наверх, — сказала просто одетая женщина, отпершая мне двери, — наверное, он дома, кто-то наверху там топочет и верещит.
Я поднялся по лесенке. Но не Лефортовский встретил там меня, а Ксения Коноплина.
А я и не придал значения тому, что перед воротами стояла богатая пролетка, запряженная парой в дышло.
Увидав меня, Ксения расхохоталась. Смех этот вышел у нее грубый и, пожалуй, деланный. Одета она была в дорогое, но скромное платье «реформа»: видно, хочет казаться «передовой»…
— Боже мой, какой вы декадент! — сказала она, тряхнувши мою руку, и снова залилась смехом.
— Почему декадент? Слово, видно, спутали…
— Ловите на необразованности? Конечно, декадент: притворяетесь, что от богатых людей бежите, а сами на них натыкаетесь и льнете к ним, как все декаденты. Скажете небось, что будто нечаянно сюда заявились, не знали, что я здесь? Не поверю. Конечно уж, Лефортовский вас оповестил. Видно, от судьбы своей вам не уйти! Знаю, знаю, что в собачьей конуре ютитесь да с хлеба на квас перебиваетесь… Но если бы вы теперь как следует меня попросили, да без гордости поклонились, да в нахальстве прошлом передо мной извинились, может быть, я еще и взяла бы вас и жалованьице бы хорошее положила. А то ведь вот ваш Лефортовский ко мне в секретари набивается.
Я ей ответил со всей резкостью.
Она расхохоталась.
— Вообразил, что очень он мне нужен! Цену себе набивает! Хлопну сейчас дверью и уйду. Голь вы все перекатная! Под разными личинами, знаю, у всех у вас одно: как побольше из нас денег вытянуть. Фокусники, право, фокусники!
Она ушла. И я подумал про эту миллионершу: «Эх ты, нищая…»
Стоит ли теперь мне ждать Лефортовского? К впечатлениям профессора о нем прибавился теперь рассказ Ксении. Нужен ли мне такой человек, как он? Но я остался, чтобы убедиться самому.
Лефортовский, увидав меня, хотел было броситься и обнять, но что-то его удержало.
— Что ты сейчас делаешь, Павел?
— Вопрос твой мне нравится, Лефортовский. Я заметил, как ты хотел дружески встретиться, а потом остановился: вначале решил узнать, не дезертировал ли я. Верно ведь? Значит, ты по-прежнему тот же и по-прежнему с нами?.. Не ошибаюсь?
— Конечно, не ошибаешься, — я все тот же… вообще-то говоря… по натуре-то. Жизнь только изменилась, — сказал Лефортовский поучающе. — Вообще мне смешно, когда люди хвалятся тем, что в них не изменилось ничего!..
— Расскажи про твой побег.
— Про побег? Это не совсем побег…
— Паспорт тебе нужен?
— Вообще говоря, не нужен. Мне заменили ссылку выездом за границу… по болезни… Но я не сдамся. Попытаюсь закрепиться здесь, в России… Чего я достигну за границей?
— Как все это понять? Ты использовал замену ссылки заграницей, чтоб только вырваться из глухих мест… это своего рода побег?
— Можно понимать и так.
— И думаешь теперь перейти на нелегальное и работать в подполье. Так?
— Видишь ли, Павел, я как-то раз с совсем неожиданной стороны взглянул на подполье. Я на революционное подполье не в обиде теперь; это как ни возьми, а школа организации. Работа в подполье дает человеку огромный опыт обращения с людьми, огромное знание людей и умение расстанавливать людей. Что-то из этих даров и мне, конечно, перепало. Поэтому, вообще говоря, отчего бы мне и не поработать в подполье?.. Но я еще не разобрался… Я был уверен, что ты отойдешь от старого… В тебе есть чувство реальности. Не подумай, я не отрицаю подполья! Поскольку есть какое-то сознание, в котором вещь считается существующей, постольку она существует. Мой лозунг сейчас: «Все может быть, все в одинаковой степени как хорошо, так и плохо, настолько же достоверно, насколько и не достоверно». Я всего пять дней здесь, но увидал уже, что мысль здесь бьет ключом, как никогда. Все пересматривается. На все дерзают. Ломка старого, по-видимому, пошла куда-то вглубь. Сейчас свергаются все догмы, все нормы, утверждается полная свобода всех влечений, отвергается деление их на низменные и на высокие. Я знаю, многие, в том числе, по-видимому, и ты, называют это декадентством, мещанством наизнанку, моральным распадом, гниением… Я на это отвечаю: «Все может быть!» Может быть и так, а может быть и совсем наоборот. Кто может это окончательно определить? В такие переходные моменты трудно признавать и трудно отвергать что-либо со всей категоричностью. Мне ясно, однако, что нельзя прикладывать сейчас к поступкам отдельных личностей такие моральные оценки, как «изменник», «ренегат» и прочее. Эти ничего не значащие ярлыки произвольны. Момент переходный… Сама история не знает еще, куда она повернет, как в «Смутное время» говорили осторожные бояре: «Не угадать, на чем свершится». Поэтому сейчас важнее всего терпимость и осторожность в действиях и в оценках. Я бы на твоем месте не бранился сейчас словечком «ликвидатор» и не кичился бы словечком «партиец». Надо быть начеку, чтоб повернуть общий руль туда, куда понадобится, сообразно событиям. Ты не знаешь учения прагматистов о так называемых «плавающих возможностях». Это большое искусство — повернуть руль сообразно плывущей на тебя возможности… Ты интересуешься, что я лично буду делать? Видишь ли, в отношении моего поведения, а также и того, что следует мне делать и чего не следует, я остерегся бы всякой догматической определенности. Я хотел бы сказать самому себе: живи, расти, как растет дерево на свободе, без узкого, предвзятого и всегда ограниченного суждения и без вмешательства садовника в виде морали. Истинно научная мораль может требовать только одного: чтобы поведение человека было органично его натуре.