Выбрать главу

— Головой играешь. Испугаются мужики, надсматривать не будут, не углядят, забросят тебя куда между другой кладью — и поминай как звали.

Все-таки купили корзину, произвели пробу — уложили меня, закрыли, заперли, поносили по квартире. Мужички сказали:

— Хорошо выходит.

Я сказал:

— Терпеть можно.

Товарищи ссыльные, мои друзья, благословили:

— Рискуй.

Но рискнуть не пришлось. Мужички перед самой отправкой на пароход «спужались». А дальше наступила осенняя распутица. И пришлось ждать, когда замерзнет Малая тайбола.

— Так, значит, тебе судьба на отчаянность идти, — приговорил Тимофей Потапыч.

Приговорить приговорил, но не одобрял. И вот теперь хоть только что взялся отвезти меня нынче ночью, а вижу — что-то мнется, покашливает:

— А может, зимку отмахаешь здесь с нами? Чего тебе уж так приспичило скакать не ближний свет? Табак у нас с тобой есть, девки ваши ссыльные, смотрю, наперебой к тебе ластятся, пироги с вязигой едим, семушка нынче пятнадцать копеек фунт, а после крещенья северное сияние увидишь, глядеть вместе, любоваться будем. Ей-богу! Чего тебе? А? Останься.

— Нет уж, Тимофей Потапыч, не пятиться, так и тебе не пятиться!

— Коль на то, я и не пячусь. Слово — олово. Справляй свое, а я к полуночи буду наизготове.

Действовать надо было быстро. Хороши мгновенья, часы, дни, когда по собственной воле и решению надо обрывать весь заведенный ход, весь привычный уклад своего повседневья и менять его на предстоящее неизвестное, которое и манит и тревожит. Хорошо ощущать, что хотя еще и в твоей власти передумать, отменить решенное, а ты ни за что не передумаешь, не отменишь, не отступишь, не повернешь назад. И вот в этой-то верности самому себе, в этой-то связанности собственным решением и узнаешь острую сладость настоящей свободы. Мне двадцать лет всего, а как мне знакомо мучительное и горькое наслаждение, которое испытываешь при внезапных крутых отрывах от нажитых привязанностей.

Я отправился к Марии Федоровне раздобывать партийную явку на Архангельск. Мария Федоровна была для нас в ссылке, как говорил Потапыч, «ума и опыта чистое зерцало»: к ней сходились все нити общих наших дел и замышлений.

На улице свет шел снизу, от белого снега. И небо казалось темнее, чем когда я смотрел на него из-под навеса во дворе. Я увидел: по дощатому узенькому тротуару спешила куча ссыльных. Они теснились около одного, который шел в середине.

Ссылка делает либо равнодушным, либо повышенно любопытным. Я побежал навстречу и узнал, что товарищи ведут к Марии Федоровне приезжего ссыльного большевика.

В городок только что «пригнали» этап и привезли несколько новичков. Формальности в полицейском управлении были недолгие. Сверили наружность с фотографической карточкой, записали что-то куда-то — и иди на все четыре стороны, благо идти некуда: с трех сторон тайга и болота, а с четвертой — устье большой реки, и дальше безлюдное Белое море.

Новичков тут же, при выходе из полиции, разбирали старожилы-ссыльные. Свои узнавали своих сразу. Правда, никто не спрашивал, «какой партии», — считалось, что это нехорошо при первой встрече. Первая отличительная замета нарубалась по ответу новичка на вопрос, самый жгучий для всех ссыльных: «Как там, в России? Живем? Не задавили?» — «Живем! — крикнет торжествующе новичок. — В Гжатске исправника убили»; глядишь, к этому приезжему уже прилаживаются эсеры. А другой пустится рассказывать, как чайную ограбил; этого уведут к себе анархисты. Третий заговорит учено о германских социал-демократах при Бисмарке, — быть ему в гостях у меньшевиков.

И на этот раз большевика повели к себе большевики, анархиста — анархисты, эсера — эсеры, бундовца — бундовцы, дашнака — дашнаки, пепеэсовца — поляки. Только беспартийный мужичок, сосланный за «аграрные беспорядки», соблюдая осторожность, ни с кем не пошел, — подозрительно ему, видно, показалось, что его к себе звали все.

— Мне не к спеху, я раскурю, посмекаю, как обдумать свою голову, сторона не своя — чужая, в Вологодской пересыльной от односельчан отбился, — скажи пожалуйста, как не повезло.

Перед крылечком избы, где жила Мария Федоровна, шествие с новичком остановилось, все как-то задумались. Свой человек Мария Федоровна — разговаривать с ней было легко, как с родной сестрой. Но лиха беда начать разговор. Перед началом робели самые бойкие. Войти, потревожить, занять собой ее внимание мешала какая-то особенная к ней почтительность. Группа наша сразу растаяла. Вошли только трое — приезжий, я и мой сожитель по избе, москвич Лефортовский.