Выбрать главу

Москва волновалась.

Двадцать четвертого июля по кружалам и кабакам шел невиданный разгул. То здесь, то там появлялись запрещенные скоморохи и разыгрывали грубые фарсы.

Выходил один скоморох, важно садился наземь и кричал:

– Я воевода! Кто ищет суда неправедного, идите ко мне!

И тотчас выходили два скомороха, будто жалобщики. Один плакался, что его другой изобидел, и животишки, и женку отнял, а другой только молча показывал воеводе в тряпицу завернутый камень, и воевода решал дело в его пользу.

Тогда обиженный вскрикивал: «Так я ж тебя, жмох, обидчик!» – прыгал ему на плечи и, нахлестывая жгутом, начинал гонять.

Мнимый воевода вопил, а неприхотливые зрители дружно гоготали.

– Так его! Жги!

– Истинно, судья неправедный!

– Брюхо толстое, совесть краденая!

– Всех их бить так-то бы!

– Ну, вы! Не очень! – время от времени покрикивал на них целовальник, когда они уж очень энергично высказывали свое мнение. – Неравно пристав придет!

– Небось будет им всем завтра! – выкрикивали из толпы.

Это «завтра» стоустой молвой шло по Москве, как вода в половодье, разливаясь по всем улочкам, закоулочкам, по всем кутам.

– Завтра!

В торговых рядах говорили:

– Ужо Шорин попомнит нашу пятую деньгу!

По посадам шли оживленные толки. Народ сбирался кучками, и шмыгавшие то тут, то там люди что-то оживленно шептали.

Куракин снова пошел к Теряеву и взволнованно говорил ему:

– Беда, Михаил Терентьевич, впору стрельцов собирать!

– Да что такое?

– А то! Ты вот в хоромах сидишь, а послушал бы, какие речи ведутся. Вон Матюшкин боярин ко мне цидулу прислал. Слышь, вчера опять двух колодников отбили. Пристава что ни час кого-нибудь в приказ за буйные тащат речи. Беда идет!

Теряев выпрямился.

– А коли беда, Иван Васильевич, – просто сказал он, – так неужто мы ее с тобой и отстранить не сумеем! Не бойсь!

– Не за себя и боюсь, а за иных прочих. Слышь, Милославские народу не любы, Матюшкин, Шорин.

– И пусть! Мздоимцы!

Все же Теряев на время отрешился от своей печали и поехал по стрелецким полкам. Их стояло в Москве три, не считая рейтарского.

Стрельцы жили по своим домам, со своими семьями, занимаясь кто торговлей, кто хозяйством.

Князь объехал полковников и наказывал им беречься.

Ему теперь и самому начало казаться, что в воздухе чем-то пахнет.

То и дело по дороге ему встречались недовольные лица, и толпа не оказывала ему того почтения, какое обыкновенно оказывало всякому боярину, а тем более временно правящему городом.

Несколько раз до него донеслись злобные возгласы.

«Да, что-то есть, – думал он, внимательно вглядываясь в толпу, – прав мой Терентий: больно уж прижимают этих людишек…»

XIV

Гроза

Наступило ясное, светлое утро рокового 25 июля. Огромная толпа народа стояла на Красной площади, и Мирон, стоя на какой-то бочке, кричал во все горло:

– Довольно, православные! Натерпелись! Теперь наш черед.

Толпа отвечала ему нестройным гудением.

В это время два пристава с малыми отрядами стрельцов врезались в толпу с криками:

– Эй вы, государевы ослушники! Расходитесь подобру-поздорову, а не то я вас батогами!

Толпа молча сдвинулась вокруг них и зарокотала:

– Довольно! Не фордыбачь! Не то разложим да самому всыплем!

– Чего, братцы, смотреть на него, толстопузого? Бей! – раздался чей-то визгливый голос в толпе.

И не успел пристав оглянуться, как сильные руки взметнули его наверх, и он, ошалевший от страха, как мяч стал перебрасываться с рук на руки над головами под дикий рев тысячи глоток: