Росло возмущение и петербургскими верхами — царем и правительством, правительственной чехардой, сменой одной бездарности во главе правительства новой, худшей. Просачивались слухи о немыслимой, позорной роли Распутина[54]. Эти сведения проникали и в газеты. Потом произошло убийство Распутина. Февральская революция была встречена как великий весенний праздник, как пробуждение от кошмарного сна. Не было человека, который бы не радовался беспредельно. Но снова министерская чехарда, потом премьер-фигляр Керенский, в котором, по меньшей мере в нашем кругу, все чувствовали что-то совершенно несерьезное, шутовское. Снова призывы к «войне до победного конца», к войне, которую, становилось понятно, нельзя выиграть. Наконец, октябрь 1917 г.
Наша семья никак не была подготовлена к событиям Октября. Настроения в нашем кругу были либерально-интеллигентские, читали «Русские Ведомости», взрослые за пятый список (большевиков) не голосовали, и революция представлялась бунтом против, хотя и плохого, неопытного, слабого во всех отношениях, но все-таки лучшего, чем когда-либо раньше, правительства. По 3-му Сокольничьему просеку неслись грузовики, полные вооруженных рабочих. Любопытный и смелый Ваня Никольский пробрался в город и рассказывал, что у Красных ворот идет перестрелка. Ухали в отдалении пушечные выстрелы. В приюте была учреждена ночная охрана из ребят вроде Ивана Никольского и меня, словом детей служащих, доставлявшая немало удовольствий нашей жажде романтизма, тем более, что в этой охране за компанию приняли участие и девушки…
Через несколько дней власть в Москве тоже стала советской. Но союз городских служащих объявил в знак протеста против революционного захвата власти забастовку своих членов, в число которых входили и служащие приюта. Они присоединились к забастовке. Это была глупость. Это была дважды глупость, поскольку, по существу, забастовки не было: жизнь в приюте шла, воспитатели были на местах, пища варилась и раздавалась, прачечная и баня работали, разве только ученья не было. Результат был ясный. После предложения прекратить забастовку и отказа все были уволены, и прислан новый штат. Для выселяемых один из Бахрушиных предложил свою дачу на Поперечном просеке в Сокольниках. Что касается нашей семьи, мы упаковали свои вещи для переезда в Киржач. В это нелегкое время на территорию приюта пришла возбужденная толпа солдаток, которые вообразили, что попечительство во главе с папой, ведавшее выдачей им пособий, собралось бежать с их деньгами. Среди них фигурировал милиционер с красной повязкой, папу увели, заставив организовать раздачу пособий, и вернулся он поздно вечером, а мы пережили тревожные часы.
Все это происходило уже не в первые дни Октябрьской революции, а зимой. Мне не очень уверенно помнится, что Новый год мы еще встретили в нашей приютской квартире. Не ручаюсь, не обманывает ли меня память. Затем, простившись с милым приютом и нашей квартирой навсегда, мы отправились в Киржач, и я впервые в жизни увидел зимний Киржач с огромными сугробами, совершенно заснеженными улицами. Электрический свет снова сменился на керосиновые лампы. Мне надо было продолжать занятия в университете, я начал их в сентябре 1917 г. (об этом отдельно). И я переехал на дачу Бахрушина, где меня приютило семейство моего друга Вани Никольского, тоже студента (медика), но уже второкурсника.
Первые университетские годы
Получив аттестат зрелости, я подал его вместе с прошением о зачислении на естественное отделение физико-математического факультета МГУ еще весной 1917 г., после Февральской революции. Сомневаться в приеме не приходилось: не отказывали никому. Вступительных экзаменов в университет и какого-либо конкурса не было, так что я уже весной приобрел студенческую фуражку и гордо ходил в ней все лето. В сентябре начались занятия, я с благоговением вошел под старые своды МГУ на Моховой. Мне, как естественнику, предстояло кроме необходимых как химику предметов изучить и общий курс естествознания — анатомию человека, зоологию беспозвоночных и позвоночных, анатомию растений, систематику низших и высших растений и т. д. Помню, что первой лекцией, которую я слушал, была лекция Карузина по анатомии человека. Он читал ее в старом анатомическом театре, сколько помню, над трупом человека, стараясь заинтересовать студентов раскрытием тайн человеческого тела; было жутковато и интересно. Я в первое время охотно ходил на все лекции, однажды посетил даже общеуниверситетскую лекцию по богословию, которую читал профессор в рясе Боголюбский в огромной «богословской» (позднее Коммунистической) аудитории так называемого нового здания университета, то есть здания по южную сторону Никитской. Никакого разумного впечатления из этого словоговорения на литературно-нравственные темы я не вынес. Лекции по математике читал тогда доцент Бюшгенс[55]. Длинный, похожий на интеграл, он плавно выписывал на доске строки формул и так же плавно их стирал, раскачивая одной длинной ногой и стоя на другой. Следить было трудно. Стоило на минуту отвлечься мыслями, и нить терялась. Лекции по зоологии беспозвоночных читал профессор Кожевников[56], закатывая белесые глаза в потолок и произнося букву «р» как «н» (забавно поэтому было слушать, как он называл по имени служителя Гаврилу). По старым моим зоологическим симпатиям лекции были мне интересны.
54
Распутин (Новых) Григорий Ефимович (1869–1916) — крестьянин Тобольской губернии, получивший известность «прорицаниями» и «исцелениями». Оказывая помощь больному гемофилией наследнику престола, приобрел неограниченное доверие императрицы Александры Федоровны и императора Николая II. Убит в 1916 г. заговорщиками (среди которых был великий князь Д.П. Романов), считавшими влияние Распутина гибельным для государства.
55
Бюшгенс Сергей Сергеевич (1882–1963) — математик, крупнейший специалист в области дифференциальной геометрии, доктор физико-математических наук (1935), профессор. Работал главным образом в Московском университете.
56
Кожевников Григорий Александрович (1866–1933) — российский зоолог, профессор Московского университета.