В этой школе преподавание велось хуже, чем в санатории, и здесь я стал считаться неплохим учеником.
Не успел я освоиться с вольными детьми и вольной школой, как пришло ужасное известие. 5 марта умер Вождь. Весь класс рыдал вместе с учительницей. Я понимал ужас происшедшего и думал о том, как мы будем теперь жить в капиталистическом окружении. К этим терзаниям добавились угрызения совести: все плачут, а я не могу выдавить из себя ни слезинки.
Социальное положение нашей семьи и инкубаторское воспитание ставили меня в двусмысленное положение, создавали раздвоенность восприятия действительности.
С одной стороны, я понимал, что живу в самой прекрасной стране мира, возглавляемой самым мудрым и гениальным вождем всех времен и народов — Сталиным.
С другой стороны, я жил на социальном низу. Моя мать работала кухаркой в санатории в Одессе. Получала она 30 рублей в месяц. На такую сумму теоретически невозможно жить. Но практически можно. Мать не могла содержать двоих детей, и потому Ада жила у родственников матери в г. Фрунзе. Так что сестры своей я почти не знал.
В 7-м классе, по выходе моем из санатория, мы с матерью ютились на одной кровати в женском общежитии. По вечерам к девушкам приходили парни — один день матросы, другой день милиционеры. Они оста-вались спать с девушками. Мать пыталась заглушить для меня всякие неприличные звуки, вроде того, как в СССР глушат зарубежные радиостанции, но столь же безуспешно.
Когда я был уже в 9-м классе, у нас появилась собственная комната.
Вокруг себя я видел такую же нищету, а у некоторых товарищей по школе и того хуже. Ведь я мог ходить в столовую к матери и там есть то, что не доедали больные.
Противоречие между идеологией и окружающей жизнью было вопиющим. Но усомниться в правдивости книг и учителей я не мог. Оставалось искать промежуточный выход. И он был найден, как самостоятельно, так и с помощью взрослых. Как живут наши правители, народ не знает, так как это является государственной тайной. Зато мы сталкивались со слоем населения, который жил лучше. Это были продавцы (получали они мало, но зато воровали), учителя, врачи и курортники. Основную массу этих «зажиточных» людей составляли в те времена в Одессе евреи. Естественно было стать антисемитом. Слепой национальный или социальный протест в России часто приводил и приводит к антисемитизму (Энгельс недаром назвал антисемитизм «социализмом для дураков»).
Учился я отлично и считал, что все, кто учится плохо, — лодыри и негодные комсомольцы и с ними надо бороться. Боролись мы (активисты класса) двояким способом. Во-первых, на комсомольских собраниях я вынимал специальную записную книжку, из которой зачитывал фамилии тех, кто подсказывал, пользовался шпаргалками или списывал у соседа. За такое поведение плохие ученики прозвали меня «жандармом школы». И я гордился этим прозвищем. Некоторые ученики решались бросать мне упреки прямо в лицо. Тогда на комсомольском собрании я говорил об этом, доказывал, почему мое поведение является правильным, и требовал, чтобы мои оппоненты доказали обратное. Они молчали, я издевался над их трусостью. Решения собрания принимались почти единогласно, при нескольких воздержавшихся.
Во-вторых, после уроков я оставался с отстающими учениками и занимался с ними по математике, помогал им готовить уроки.
Похвалы учителей вскружили мне голову. Развились непомерные гордыня и честолюбие. Они усугублялись тем, что большинство учителей были удивительно глупыми (за все 10 классов я с любовью и благодарностью вспоминаю только трех учителей), и я считал, что лучше их разбираюсь в предмете.
Я мечтал совершить переворот в математике и философии. (Все свои мечты я излагал в дневнике. КГБ этот дневник в 1972 г. изъял, а мои столь обычные глупые юношеские мечтания послужили основанием для утверждения, что у меня с юности был «бред мессианства».)
В стране царил культ Вождя и вообще сильных людей, гениев, которые ведут народ к сияющим вершинам коммунизма. Неслучайно поэтому моими кумирами были Робеспьер, Дзержинский, Кармалюк (украинский разбойник типа Робина Гуда) и почему-то Наполеон, а не Петр I.
Дореволюционную литературу я почти не любил (кроме «Что делать?» Чернышевского и «Отцов и детей» Тургенева). Во-первых, потому что писание идиотских сочинений о литературе по заданному плану вызывает отвращение к изучаемому автору. Во-вторых, мне было скучно читать всякие глупые переживания героев Толстого, Тургенева, Гончарова и др. То ли дело Павел Корчагин! Кристально ясные мысли и поступки, никаких тебе гнилых интеллигентских рефлексий. Писать о «Матери» Горького было скучно, но и здесь нравилась большевистская твердость Власова. Каюсь, Маяковский не нравился — слишком сложно писал…