Блуждавшие по Европе сановники тоже заглядывали к нему. Но с опаской… Или точно совершая подвиг невероятного мужества.
— Я ничего не боюсь… Я даже у Лориса был…
И сам на себя любуется в зеркало: вот-де какая я цаца, смотрите на меня, православные.
Даже заплечные мастера Ананаса III показывались у него, складывали губы пупоном и журчали: как-де у нас жалеют, что вашего сиятельства нет в Петербурге. А между тем стоило бы вам, граф, пожелать и… Наш Августейший сколько раз вспоминал… Ваша государственная мудрость… и проч. и проч. и проч., все, что полагается Иуде Искариоту говорить в таких обстоятельствах. После них, бывало, Лорис-Меликов отдувается, точно он воз в гору тянул.
— Много я теперь согрешить могу. Два вечера с Дурново провел. Сейчас бы умереть — прямо в рай.
Он с ними и говорить не умел, а может быть, и не хотел. Только с ласковою усмешкой слушал. Понимай-де, как хочешь.
— И ведь всякий щучий мозг воображает, что он обвел меня вокруг пальца. А в Питере хвастаться будет: «Я-де армяшку так пронял. Он уж и туды, и сюды, а я его и в хвост, и в голову». Знай-де наших, какие мы богатыри.
Я помню раз такое свидание.
К Лорису приезжали «каяться» разные старые сослуживцы и единомышленники, побратавшиеся при дворе с Победоносцевыми и Толстыми. Вращаясь вокруг грузной фигуры А. III, поневоле ставили точки ко всему движению народа и государства, все-таки начавшемуся в прошлое царствование. И не только ставили точки, но и делали мерзости, а старое тянуло к другому, к либерализму интимных вечеров и товарищеских обедов в отдельных кабинетах у Донона. Отдыхая за рубежом, они считали долгом (заметая след лисьими хвостами) собеседовать с Михаилом Тариеловичем в минорном тоне. По Щедрину — являлись «сечься». Лорис, лукаво щуря глаза и пряча под большим армянским носом насмешливую гримасу, добродушно выслушивал все…
А сам молчал.
— Отчего же вы ему не отвечали?
— Так ведь это он тут, в смокинге, между обедом в Кафе Режан и ужином в Арменонвиль. А как нацепит в Питере вензеля — сейчас опять будет каяться в другую сторону, с сокрушенным видом и столь же искренно и откровенно. Вот-де, что мне этот восточный человек, Карапетка, говорил… Ну уж… Только бы дожить.
И вдруг:
— Тяжело мне… Как тяжело, без дела.
— И ведь, что ужасно: ясно вижу, черным по белому, как бедной России придется расплачиваться за эти знаки препинания Александра III…
Он так часто из своей ниццской кельи уносился тревожным предчувствием к далекой России, что и я, поневоле, вспоминая встречи с ним, возвращаюсь то и дело к этой излюбленной им теме. Он, казалось, читал в закрытой книге неумолимых судеб то, что ждало нас в очень близком будущем. Он даже предвидел неизбежную войну с Японией, и в его смятенной душе росло сознание общей вины перед народом, которому суждено пройти через катаклизмы: «И они будут так же неизмеримы, как громаден он. Маленькие политические единицы легко проходят через всякие потрясения. В какой-нибудь Португалии, напр., родовые боли революции пройдут в неделю-две, а в России даже не определишь, сколько этому чудовищному котлу надо будет перебродить, чтобы все в нем опять отстоялось… И это неизбежность! Пока еще есть время, и я в Петербурге говорил, писал туда — и в ответ: «Давно ли вы, граф, стали трусом…» Или: «У страха глаза велики». А Победоносцев даже в государственном совете отрезал мне: «Разумеется, злоумышленникам нужна будет диктатура сердца… Поставь кое-кого из их пособников и покровителей к рулю — тогда действительно и у нас повторится 93 год, и новый Людовик XVI взойдет на эшафот. Пусть нас не пугают инородцы (это, разумеется, — намек на меня). У русского царя найдется достаточно и кандалов, и штыков, и мест, которые на географических картах обозначаются точками, для тысячи самозванных Дантонов, Маратов и Робеспьеров…» Я поднялся и спрашиваю: «Кого это ваше высокопревосходительство считаете инородцами?» А кощей, сверля меня в упор злыми глазами: «Как кого? Ведь ваше сиятельство изволили только что говорить, что в России революция будет особенно ужасна потому, что наша страна представляет конгломерат десятков народов, интересы которых часто не только не сходятся, а противоречат одни другим. И что успокоение, которого можно достигнуть в одноплеменном государстве легко — идя навстречу его господствующим требованиям, — почти невозможно там, где все это сшито на живую нитку и готово расползтись при первом удобном случае». И потом ехидно подчеркнул: «Прошу заметить, что, по толкованию графа, любовь к царю, вере и отечеству является только живой ниткой… Ну что же, у его величества найдутся, когда понадобится, не только живые нитки, но и мертвые петли!»