Выбрать главу

В другой раз — он зашел к покойному И. Л. Щеглову. Тот сидел у печки и жег свои рукописи.

Щеглов рассказывал мне:

— Я даже перепугался. Лапами прямо в огонь, обжегся и вытащил еще недогоревшее. Спрашивает: «Что это?» Объясняю ему — наброски романа, который никогда не был напечатан. Ведь, поверишь, — заплакал. Едва я его бутылкой коньяку привел в себя… И то он продолжал чертыхаться и ушел, взяв с меня клятвенное обещание восстановить сожженные места. А пепел — в конверт и написал сверху: «Такого-то числа, года И. Л. Щеглов по свойственной русским писателям невежественности собственноручно бросил в огонь… да простит ему Феб-Аполлон этот смертный грех».

Он как-то засиделся у меня; был второй час ночи. Не помню, кто — едва ли не Влад. Алекс. Тихонов — сообщил: «Был сегодня у Далматова. Он разбирал переписку с писателями. Откладывал, что истребить, что сохранить». Федор Федорович вдруг вскочил и начал прощаться. Мы знали, что утром у него начинаются рано лекции в женском институте, и не удерживали. Затем следует рассказ В. П. Далматова.

— Послушай, что, твой Фидлер совсем спятил?

— А что?

— Да как же! Я играл третьего дня в Панаевском театре… И знаешь… Привез оттуда к себе… Одну… Ну, понимаешь сам… И вдруг ночью — звонок… Да ведь какой! Пока мой человек встал — все трещит. Ни на секунду не останавливается. Я, правду сказать, струсил. Думаю, не обыск ли — а у меня дама. Она тоже с перепугу в шкаф… Выхожу — этот твой долбонос Федор Федорович. Спрашиваю: «Что случилось?» — «Сейчас у Немировича рассказывал Тихонов, что вы, Василий Пантелеймонович, собираетесь уничтожить письма писателей». Я взбесился. «Вам, говорю, какое дело». — «Как какое! — вскакивает. — Да что вы маленький Омар, что ли!» Ничего не пойму. Правда, за обедом был у меня соус из омаров. Таращусь на него. Думаю, он сошел с ума или мне снится. «Ведь вы то же самое повторить собираетесь. Вам ни в этой, ни в той жизни история русской литературы не простит». — «Постойте, — ору на него, — какой Омар?» — «А халиф, который Александрийскую библиотеку Птоломеев сжег!!» И ведь не ушел, пока я ему не открыл письменный стол и не отдал пачку писем. Там и твои есть, и Маслова (Бежецкого), и Гнедича, и Суворина. Так он еще спрашивает: «А вон в этом шкапу — ничего нет?» Не прогони я его — он бы все мои сундуки обшарил. У меня в передней подзеркальный ящик. Провожаю я его — он мне: «Можно?» — «Что можно?» — «Да в этот ящик…» — «Там мои старые шляпы». Посмотрел, убедился… Вздохнул и наконец убрался… Я скорей к даме — а та уже оделась. «Милая, куда вы?» — «Нет, уж довольно. Прощайте… Это свинство. И никак я от вас такого страха не ожидала!» И как бомба вылетела. Слушать ничего не хотела. Да я тебе забыл еще. Уже в дверях Филлер останавливается, вынимает серенькую книжку. Подает карандаш: «Впишите что-нибудь». Должен был какой-то глупый экспромт ему туда…

Он был неразлучен с этими маленькими серенькими альбомчиками, от которых, случалось, наша пишущая братия бегала, как черти от ладана. Потому что с Ф. Ф. нельзя было встретиться — ни на улице, ни в лавке, ни на панихиде по какому-нибудь литератору, — чтобы немедленно перед вами на столе, на прилавке, на скамейке, на свечном ящике не оказывался такой серенький альбомчик. И при нем карандаш.

— Пиши.

— Что хочешь.

И ни крестом, ни постом бывало от него не отделаешься, пока не набросаешь афоризма, стихов или просто «Господи, убей громом Фидлера, а то от него никакой твоей твари спасения нет»…

Особенно покойный любил вечера у Лукашевич-Хмызниковой и у других, у кого собиралась вся тогдашняя «действующая» беллетристика. Он на такие являлся весь нагруженный серенькими альбомчиками. Бесцветными глазами — фиалки в молоке — он намечал жертву, подходил сбоку, брал под руку, усаживал за стол; вручал серенький альбомчик и кратко и выразительно просил:

— Что-нибудь…

Некоторые, как покойник Мамин-Сибиряк, доходили до бешенства.

— Уйди, Федор… Убью.

Рычал он на него, вращая своими удивительными громадными глазами.

— Потом — убей, а сначала напиши.

— Ведь — обругаю тебя.

— Ничего — только свою фамилию внизу, число и где.

— Нет, убью сначала, а потом эпитафию о тебе.

Триэф, как я его прозвал (Фед. Фед. Фидлер), брал со стола нож.

— Вот тебе — только экспромт.

Не могу забыть, как он поймал Владимира Соловьева, ежившегося под дождем в какой-то подбитой собачьим лаем крылатке и ценою предложенного тому зонтика заставил его тут же под этим зонтиком написать ему что-то в альбом.