Камиль успокоил малышку Стефани, заверив, что ему уже лучше. Он лгал. Лучше не становилось. Всё это время он часто возвращался мыслями к тому единственному за десятилетие разговору с Жоэлем, на который пошёл сам — в пароксизме ненависти и злобы, как берут вражеский бастион. Теперь он не мог простить себе этого безрассудства, когда сам направился в Сен-Сюльпис, не мог извинить и сумасбродной самонадеянности, когда возжаждал унижения того, кто всегда торжествовал над ним, не мог оправдать и той глупой слабости, когда неожиданно услышанные слова любви и истины на минуту сразили его. Он снова проиграл. А последние слова Жоэля, кои тот и бросил-то походя, и вовсе убили.
Д'Авранж сжал зубы и побледнел при одном воспоминании об этом.
Стефани же снова отошла к аббату и спросила о том, чего никогда не понимала.
— Вы сказали, что гордецам посылается Господом для смирения испытания разорением, гибелью всего, что дорого, лишением здоровья. — Аббат кивнул, а Стефани, напряжённо морща лобик, продолжала: — Но я слышала… это опять всё то же вольтерьянство… что гордость благородна, а призыв к смирению унижает достоинство человека, лишает его жизненной силы. Это ложь?
Аббат пожал плечами и улыбнулся.
— Скорее, глупость. Следствие духовного невежества. Человек, прикасаясь к бесконечной мощи Творца, не может не ощутить собственную немощь, и для богообщения смирение является просто естественным чувством. Мы склоняемся пред королём, но токмо ли паче Бог? Глупа гордость и перед земным отцом, уместны послушание и любовь, но что же тогда надлежит испытывать пред Отцом Небесным? При этом если вы разумны, Стефани, скажите, чем мне гордиться пред Богом? Все, что есть у меня — Его дар, я — Его творение! Недостаток смирения есть недостаток ума. Ведь и Он Сам в смирении Своём бесконечно умаляется перед нами, не казнит за грехи наши, но кровью Своей пречистой спасает нас. Он зовёт нас к Совершенству — такому же, какое воплощает Сам, и поддерживает бедных Израиля, нищих Духом! Но разве Господь думает о смиренных Своих как о ничтожных? Разве Он хочет унижения нашего достоинства? Пророки Его называют нас царственным священством, святым народом, людьми, взятыми в удел! Где же здесь унижение достоинства человека? Можно ли возвеличить выше?
— Бедные Израиля? Это вы-то бедняк, Жоэль? — надо сказать, что, увлёкшись, аббат последние слова проговорил в полный голос, и они многими были услышаны. Сейчас ироничный вопрос прозвучал из уст Камиля д'Авранжа. Он по-прежнему злился вниманию Стефани к словам ненавистного Жоэля.
— Бедными Израиля звали себя и царедворец Исайя, и царь Давид…
— Вольтер прав, — пробормотал герцог де Конти, — ничто так не способствует развитию скромности, как сознание собственной значимости. Скромность должна быть добродетелью тех, у кого нет других добродетелей.
— А смирение и скромность это одно и то же? — спросила Стефани. Она не понимала, почему разговор вдруг стал всеобщим и почему все заговорили именно о скромности?
— Смирение проявляет себя скромностью поведения, деятельной любовью, кротостью нрава.
— Ваши скромность да смирение, возможно, украшают слабых, но уродуют сильных. — Камиль д'Авранж, всерьёз раздражённый, не выбирал слова. — Гордость не следует ни подавлять, ни даже ослаблять: её нужно лишь направлять на достойные цели…
— Гордость едва ли может выбрать достойную себя цель, ибо ничто подлинно достойное не считает значимым, равно как и ничего значимое не почитает достойным себя, — ответил аббат, не глядя на д'Авранжа.
Камиль д'Авранж пожал плечами, но тут в разговор вмешалась маркиза де Граммон.
— Он прав, мсье аббат, скромность — кратчайший путь к полному забвению. Кто замечает скромных?
Сен-Северен усмехнулся.
— Скромность равно нужна и жабе, и павлину, мадам, ибо извиняет посредственность и увеличивает достоинство. Если человек — жаба, но скромно сидит в углу, он услышит о себе: «да жаба, конечно, но ведь ничего из себя и не корчит…» Если же он влезет на стол и громко заквакает, скажут: «Бог мой, эта жаба ещё и голос подаёт!» Если же человек — павлин, — тоже не стоит высовываться. Пусть станет скромно в уголке. Уверяю, маркиза, его заметят. Ещё и возвеличат. Скажут: «Вы только посмотрите, какие перья, каков хвост, а до чего прост, скромен…»
Все неожиданно для аббата рассмеялись. Старая графиня де Верней насмешливо бросила:
— Какая ж это скромность, Сансеверино, если она бросается в глаза и так украшает? Она вам слишком к лицу… — Аббат смутился, а мадам Анриетт продолжила: — Скромность в свете — это великое искусство не создавать себе завистников, но у вас не получается, Джоэлино. Не то, чтобы я корила вас скромностью, просто, если ты красив, как павлиний хвост, чего же тут скромничать-то? О, я забыла, вы к тому же стыдливы… — проронила она, заметив смущение Жоэля. — Воля ваша, это говорит об уме, ибо дураки не бывают застенчивы, но смирение красавцев, поверьте, искусительно, ведь невольно хочется спросить, как вам не стыдно… так красиво краснеть?
Аббат закусил губу и умолк, заметив, что сказанное не только смутило его, но и возмутило Камиля д'Авранжа. Однако тот промолчал. Тут, на счастье аббата, громко залаял Монамур, то ли заметив на ковре мышь, то ли просто утомившись сидением в корзинке. Свободолюбивый шалун соскочил с колен графини, девицы бросились ловить его, и неприятный отцу Жоэлю разговор прекратился.
По водворении в гостиной должного порядка, а шаловливого Монамура — на колени старой графини, большинство гостей увлеклось обсуждением придворных сплетен. Но не все. Барон де Шомон маленькими золотыми ножницами аккуратно вырезал из пергамента, купленного на улочке Сен-Дени, изобиловавшей лавками и магазинами, изящные фигурки. Аньес де Шерубен неосторожно поинтересовалась: «Это Персей и Андромеда?» Брибри обжёг её пренебрежительным взглядом и заметил, что она плохо знает мифологию. Это Кастор и Полукс. На самом деле вырезанное из пергамента чудовище о четырёх ногах, руках и двух головах издали напоминало паука.
В углу гостиной тихий разговор вели Габриэль де Конти и Ремигий де Шатегонтье. Аббат вяло прислушался. Его светлость тихо проговорил, что в состав указанного снадобья, он читал об этом у Парацельса, следует добавлять чёрный перец и натуральный пчелиный мёд. Сам он опробовал методу. Помогает. Реми, всё ещё раздражённый, заявил, что подагра неизлечима в принципе, и лучшим лекарством явится могила. Герцог мягко заметил, что весьма высоко ценит медицинские познания своего собеседника и ничуть не сомневается в его богатом опыте, но всё же смиренно полагает, что подобным радикальным средством пользоваться пока рано, и вернулся к вопросу о припарках.
Реми приторно улыбнулся его светлости.
— Боли, подобные вашим, дорогой Габриэль, могут быть следствием постельного переутомления, или подхваченной заразы, вроде чахотки, сифилиса или сепсиса, либо повреждения суставов, либо, — он почти облизнулся, — это необратимые возрастные изменения. Они могут быть также связаны с такими заболеваниями, как волчанка или чешуйчатый лишай.
— Все это ужасно, — не унывал герцог, — но что делать-то, Реми?
— Исключить из рациона алкоголь, мясо и мясные бульоны, жрите, ваша светлость, яйца и фрукты.
Реми рассчитано ударил старого гурмана в самое больное место и въявь наслаждался выражением лица его светлости.
— Боже мой, да вы с ума сошли, Реми, дорогуша! Не ем я ваши яйца!
Ремигий посмотрел на его светлость, как на идиота, тихо заверив его, что свои он ему и не предлагал. Ещё чего! Речь идёт о куриных, ну, перепелиных, в крайнем случае. Не хочет — пусть ест яблоки.
Это было жестокое оскорбление утончённого бонвивана и отъявленного чревоугодника, но Реми бесился и был только рад посадить толстого жуира на рацион святого Антония. Он снисходительно добавил, что боли в спине пройдут и от особого поста, состоящего из ломтика чёрного хлеба и пинты настоя из чабреца, кои надлежит употреблять на завтрак, обед и ужин… в течение сорока дней. — Глаза Реми зловредно просияли мутным зеленовато-каштановым блеском.
— Нет, но как же так жить-то? — Герцог растерянно развёл руками, оторопело глядя на свои толстые пальцы. — Без мяса? Без коньяка? Не понимаю… Вы вот сами, я слышал, не злоупотребляете спиртным.