Выбрать главу

Габриэль де Конти недоверчиво покосился на виконта.

— Только не говорите, ваша милость, что егерь промахнулся, он же не мог не попасть в корову в коридоре! Быть того не может!

Виконт улыбнулся, хоть это его и не красило: во рту его милости недоставало клыка, на месте которого торчал лишь почерневший корень.

— Почему промахнулся? Попал. Но в итоге мёртвый олень свалился на него с трёх туазов и зашиб насмерть!

Хоть Реми и несколько своеобразно понимал действие Промысла Божьего, все рассмеялись.

* * *

Аббат же почти не слушал де Шатегонтье, но, отвернувшись, задумался, ибо не мог понять, что с ним. Он был сегодня в салоне впервые после двухнедельного отсутствия, ибо выезжал в Лион по делам общества иезуитов. Здесь, у мадам де Граммон, всё было как обычно: те же люди, что и всегда, те же разговоры, споры и сплетни. Но отцу Жоэлю было не по себе, он даже подумал, не прихворнул ли: его била едва заметная дрожь, пульс был чуть учащён, веки отяжелели.

Однако вскоре Жоэль понял, что дело не в нём, ибо почувствовал непонятное колебание воздуха и тяжёлый дух, как в комнате покойника. Откуда-то препротивно тянуло склепом — смрадом разложения и вековой пылью. Аббат глубоко вздохнул, пытаясь отделаться от навязчивой галлюцинации, но последняя и не подумала растаять. Напротив, среди ароматов женских духов и пудры, мускуса и ваниль, придающих любому аромату благородство и легкую бальзамическую горчинку, проступил ещё один запах — тухлятины.

Сен-Северен торопливо поднялся и подошёл к камину. Здесь, у огня, мистика кончилась: на душе отца Жоэля потеплело, дурные запахи исчезли. Аббат устроился в кресле, рассчитывая немного подремать, ибо говорить ему ни с кем не хотелось.

Но подремать не удалось: в гостиной появились новые гости. Аббат вздохнул. Первого из прибывших, сорокалетнего брюнета, известного меломана графа Шарля де Руайана за глаза часто называли выродком, ибо граф происходил из столь древнего рода, что его лицо и вправду носило явные следы вырождения. Уши графа Шарля были заострены на концах, нос излишне короток, глаза под тяжёлой плёнкой век напоминали жабьи. К тому же голубая кровь предков непотребно исказила интимные склонности его сиятельства, окрасив их в столь же необычный цвет. Впрочем, Шарло или Лоло, как звали графа друзья, был человеком обаятельнейшим, а уж лютнистом и скрипачом — так и просто превосходным, и если амурные причуды графа иногда вызывали нарекания, то музыкальные дарования заставляли всех умолкнуть. Маркиза его просто обожала и даже считала красавцем. Не все её гости были с этим согласны, но французы никогда не спорят о вкусах — особенно с женщинами.

С графом Лоло пришёл удручающе похожий на женщину племянник графа Ксавье де Прессиньи барон Бриан д'Эпине де Шомон, как говорил граф Лоло, «нежный юноша», хотя чаще по его адресу ронялись куда более резкие эпитеты, наименее оскорбительным из которых было «un jeune couillon de dеpravе», что приличнее было бы перевести, как «юный истаскавшийся подонок».

Но мало ли что наговорят злые языки-то! В гостиной маркизы Брибри, как называли де Шомона, считался поэтом. Справедливости ради стоит упомянуть, что его милость был талантлив и порой в самом деле сочинял нечто утончённое и прелестное, причём, как говаривал Лоло, особенно блистал в ночь полнолуния. «И с коньячного похмелья», — насмешливо добавлял шёпотом граф д'Авранж.

Сегодня барон вошёл с любезным мадригалом, посвящённым хозяйке, который мадам Присиль не могла не признать «просто прелестным»:

Роскошью хмельного бреда, милой вольностью острот, полной чашей Ганимеда в кабаках у всех ворот, песнопением борделей и кровавым цветом вин, гулом пройденной недели, пряно пахнущим жарким, окорока дивным жиром, пористым упругим сыром, соком виноградных лоз, ароматом свежих роз, — всем, что для меня священно заклинаю я богов, да пошлют благословение на радушный этот кров, где верны любви обетам, снисходительны к поэтам, и где чествуют творцов… Припадаю к вашим ризам, вас приветствуя, маркиза…

В голове аббата Жоэля пронеслась греховная мысль, что талант в эти безбожные времена стал лотереей. Сегодняшний опус Брибри был еще вполне мил, ибо обычно все, что писал де Шомон, несло отпечаток яркого дарования и смущающей двусмысленности. Говорил ли он о «воротах града Иерусалима, принимающих владыку», или о «чёрном бездонном колодце», на дне коего — «упоение гнетущей жажды», или о «скипетре царя, пронзающем мрак пещерный меж валунов округлых», — всем почему-то казалось, что он говорит непристойности. Аббат же Жоэль и вовсе не мог отрешиться от пакостного подозрения, что все эти цветистые образы являют собой мерзейшие аллюзии на богопротивный и противоестественный акт содомский.

Аббат прерасно знал о греховных склонностях Бриана де Шомона и Лоло де Руайана, хотя они тщательно скрывались. Долг священнослужителя вразумлять заблудших сталкивался здесь с острым умом отца Жоэля. Он внимательно наблюдал за Лоло и быстро понял, что имеет дело с нездоровым человеком: в полнолуния его сиятельство проявлял все признаки лунатизма, бывал весел до истеричности. Но одержимым не был, ибо неизменно сохранял разум, тонкий и казуистический. Его же любовник Брибри был просто развращён до мозга костей. «Слово о кресте для погибающих юродство есть, а для спасаемых — сила Божия». Юродствовать же аббат не хотел.

Их прибытие ничего не изменило и не внесло в разговор ничего нового.

— Слыхали, при дворе поставили вольтеровского «Калигулу», пока знаменитый автор оплакивает потерю любовницы, — насмешливо произнёс Реми де Шатегонтье, как и д'Авранж, прекрасно зная, как бесят священника любые упоминания о Вольтере. — Выдающееся произведение, не правда ли, граф? — обратился он к Камилю. — Воистину, если бы Вольтер не низверг всех крепостей глупости, не разбил всех цепей, сковывающих наш ум, мы никогда не могли бы возвыситься до великих идей, которыми обладаем в настоящее время.

Бесстрастие стало изменять де Сен-Северену, на скулах его проступил румянец, веки порозовели. Ему было ясно, что Реми бросил свою реплику только затем, чтобы побесить его, но перчатку поднял.

— Я ничего не понимаю, — отозвался он из угла гостиной. — Порождение ада, безобразный человечишка, фигляр и интеллектуальный хлыщ, жалкий авантюрист, раболепный, завистливый низкий плебей — как может он вот уже тридцать лет быть законодателем мод и вкусов общества? — Аббат нервно поднялся с кресла. — Но не это поразительно. Почему люди, могущие проследить свой род едва ли не от Хлодвига, слушают его и наперебой цитируют? Нет своих мозгов? Разучились думать? Ведь горе миру, если им начнут управлять мыслишки этих вольтеров!

— Этого не избежать, дорогой Джоэле, ведь только куцые мысли правят миром, — презрительно пробормотал банкир ди Гримальди, всё же поддерживая аббата.

В лице мессира Тибальдо вновь проступил римлянин, массивный подбородок напрягся, губы презрительно вывернулись. Он играл в фараон с Руайаном, сейчас выиграл и был настроен весьма благодушно.

— Однако критерии мышления с годами меняются, — продолжал он, — и ныне, кто знает, может быть, люди подлинно начинают мыслить иначе, и, возможно, грядёт новая мораль.

— Мораль может быть только Божественной, всё иное — от лукавого, мессир Тибальдо, — нервно возразил аббат.

Габриэль де Конти, сидящий рядом с банкиром, блеснув совиными глазами, рассмеялся. Аббат ему нравился. Однажды, в момент неистовых препирательств герцога с банкиром из-за испорченной индейки с грибами, отец Жоэль объяснил несчастье тем, что индейка вымочена не в густом бордо, а в вине из Бессан Сегюра, и оказался прав. С того дня его светлость прекратил всякие антицерковные выпады и даже выказывал аббату, к немалой досаде Реми де Шатегонтье и Камиля д'Авранжа, определённое уважение. Что до банкира, то он тогда же заверил «падре Джоэллино», что любой, необходимый ему заем он получит в итальянском банке в день обращения без всяких залогов и поручителей и — без процентов.