Выбрать главу

Признаваясь, что ты писатель, надо ли признаваться до конца, что же именно тобой движет? Этот странный обмен с жизнью, давно разрушившая бы обычного человека откровенность…

Как и все живое, мы растем, но почему-то так часто вырастаем в машину, затягивающую нас в свою однообразную, узкую и тупую колею, что должна бы по идее служить лишь путем исполнения наших желаний, предоставляя нам самим выбирать направление, но почему-то вдруг превращает и нас в неумолимые поршни, цилиндры и колеса. Мы совершаем странное открытие – не «жить, чтобы жить», а «ехать, чтобы ехать». Беда еще и в том, что останавливаться нельзя. Остановка не приносит облегчения. Набрасываются сообщения о другой езде, нас начинает пожирать напалм езды других. Так лучше уж наш собственный! Лучше уж тупая, однообразная, но зато сама себя везущая езда. С вечерней лежкой перед телевизором, когда вслушиваешься в бодрый и тайно заправляющий тебя голос, что где-то и что-то уже случилось – не остановился, а сошел с рельс гигантский, набитый до отказа пассажирами состав или сработал в метро адский нашпигованный гвоздями приборчик. Вот и писатели давно пишут нам о том же, словно бы теперь писатель не творец, а венский профессорюга Зигмунд Фрейд, излечивающий нас от усталости, страха и депрессий, лишающий нас последних наших скрытых и тайных надежд – на великую любовь, на внезапное чудо, на непонятное счастье, обрушивающееся вдруг ни с того ни с сего… Хитрюга Фрейд: «У пациента при его взаимодействии с врачом должно оставаться множество неудовлетворенных желаний. Необходимо отказывать ему именно в том, чего он больше всего желает и настоятельней всего просит».

Так о чем это я?

О том, что движет писателем?

Я пишу этот рассказ. Я на даче. Откидываюсь и смотрю в окно. Подул ветер. Задвигались деревья, задвигались травы и цветы. Из растительного мира рано или поздно рождается и животный. Если бы эти травы и цветы, эти деревья не предвидели своих желаний – не было бы ветра?

Она так и не подошла тогда к моему столику, она слишком долго освобождалась от сербских объятий где-то там, на другом конце зала, за бодрым жадным оркестром, где было уже жарко и темно, где сербы, быть может, уже ебли ее или кололи ножами, как я уже настигал себя своими галлюцинациями. А если без галлюцинаций, то скорее всего потому, что я просто встал, поспешно допивая вино, и вышел. Потому что хотел отомстить ей за Чикаго и за Айову, даже если я ее никогда больше и не увижу, теперь уже никогда. Нет, тот рассказ, где мой герой задушил проститутку, был не о ней. Я сам не знал, что просил тайно о новой любви тогда, в Оптиной, когда хотел оставить в моем сердце Альфию. В Чикаго исполнилось то, о чем я не знал. Так почему же я теперь убегаю? Ведь случайностей не бывает. Ничего не бывает просто так, тем более через океаны. Все только и начинается во второй раз, когда время и расстояние окончательно разрушают надежды.

Я лежал на полу в номере Белградской гостиницы. Где-то в темноте загадочно тек Дунай, а внизу, в ресторане сербы разгоняли и разгоняли ритмы своих жестоких танцев. Быть может, она все еще там? Или уже ищет, хищно ищет меня по коридорам, решив, что я в фойе, нарочито медленно, скрывая дрожь в пальцах, закуриваю перед литографией Брака, откидываясь в мягком фиолетовом кресле и с замиранием сердца поджидаю ее, чтобы здесь, где не так громко гремит оркестр, можно было бы наконец спросить ее откровенно обо всем, что было и чего не было.

Я лежал на полу, я был пьян, надо мной, а может быть и подо мной, плыл мой перевернутый номер. На белом, побеленном полу вырастал белый цветок люстры. А к потолку, покрытому ковром, были приклеены кресло, стул и стол. На безличного цвета обоях – перевернутая картина. Опять полуподдельный растиражированный Брак или, скорее, Пикассо, двадцатые годы прошлого столетия, когда еще сохранялась надежда на искренность и почему-то надо было все изгадить, нагородить эти абстрактные кубы, убивая углами все живое. Да нет, не подделка, а просто копия, растиражированная копия. Знака чего? Да непонятно чего. Я ждал, когда эта история начнет подниматься сама, ведь она еще не умерла, она еще клубилась где-то там, на дне меня, я ничего не записывал в дневник и она, эта история, оставалась, дожидаясь своего «когда-то» или «однажды». Я лежал, уподобляя себя замедленному кадру кинофильма, и словно бы ожидая, когда что-нибудь отчаянно и звонко ударит в висок.

полную версию книги