С 1926-го по 1939-й население Ленинграда увеличилось почти в два раза и составляло около трех с половиной миллионов человек. Мы судим об этом времени по судьбам нескольких десятков тысяч. Но следует прислушаться хотя бы к пятнадцати из того безмолвного большинства, которое составляли миллионы людей.
«Тогда очень просто все делалось. Мне, например, одна моя медсестра, которая в поликлинике моей детской работала, сама рассказала! Я ее даже не просила об этом. Она сама рассказала, что она, поскольку она была рьяная комсомолка, написала донос на своего хозяина, у которого она работала, домработницей, что к нему приходят, что они там договариваются, и что они за границу там что-то» (М. Т. Бускова).
«Мы думали, что действительно всерьез будем строить самое человеческое общество. У нас были несомненные идеалы, там скажем, социализма, коммунизма, потому что это для народа, для людей, а какие-нибудь там деньги и так далее — это мы все презирали, это вторичное для человека, это унижает человека… Раз это — „враги народа“, раз они — „враги“, так сказать, пролетариата и строя, и нашего социализма и коммунизма, то по отношению к ним какие-то должны быть репрессии. Но тогда даже, кстати, слова такого не было. Мы считали, обязательно, что они должны быть наказаны, если они против народа» (Х. Ш. Якубова).
«В первое время, когда были репрессии… это были 33—34 годы примерно, когда уже брали за вредительство, вот тогда мы верили, что они вредители. А потом уже были, знаете, какие-то… как это называлось… были такие собрания, где каждый коммунист должен был от-читаться за то, что он проделал. И собрание делало вывод, достоин он быть в партии или недостоин. Вот тог-да я на этих собраниях не верила ни одному слову» (Б. Я. Коган).
«Как обнаруживали, что его надо вычистить — не знаю. Кто-то выступал, что он делает, как он делает, пригодный ли он человек или нет, за партию он или что-то вредит. Выступали вот так на собраниях и вычищали. Были такие собрания, были, несколько дней ходили на эти собрания, наверное, с неделю ходили. Не помню, в каком же году это было. До 35-го года… У меня как-то все мимо ушей пролетало, потому что я не хотела, у меня никакого интереса не было, меня насильно втолкнули. Видели, что я очень трудолюбивая. Надо было меня туда воткнуть. Стахановка была все время» (Е. И. Правдина).
Как ни странно, но «…в 1930-х годах была такая обстановка, при которой можно было действительно делать, работать там, где ты хочешь, где тебе душа позволяет. В этой тяжелейшей обстановке… оказалось, что многие были устроены очень хорошо и довольны» (Б. М. Алянская).
История Private Life, которой в Кембридже посвящают пятитомные обзоры, у нас еще только начинает разрабатываться. Советское время в этом отношении особенно темно. Серьезных исследований пока, пожалуй, два, и оба написанны Н. Б. Лебиной: «Проституция в Петербурге» (в соавторстве с М. В. Шкаровским, 1994) и «Повседневная жизнь советского города: нормы и аномалии» (1999). Материалы на эту тему по петербургскому краеведению неизменно публикует лишь «Невский архив». Сложность в том, что уже от 1930-х годов почти не осталось живых свидетелей. Ну, и грустно, конечно, что наша повседневность интересует лишь заграничных спонсоров.
Настоятельно рекомендуя книгу «На корме времени» всем ценителям живого и непосредственного слова, нельзя не отметить усердие комментатора. Разъяснено все, и даже с некоторым избытком: об Эрмитаже или Китайском дворце любой читатель, вероятно, имеет представление. Такая дотошность вызывает естественную реакцию что-нибудь поправить. Например, упоминаемое в воспоминаниях Е. И. Правдиной Преображенское кладбище — это не нынешнее «9 Января», а, действительно, полностью уничтоженное — при Фарфоровом заводе, где была Преображенская церковь. Живущий в Удельной мемуарист А. К. Яковлев «Ленинским» называет, по старой памяти, нынешний парк Челюскинцев, а отнюдь не Александровский на Петроградской стороне. Но это уж так, мелкие придирки, в попытке скрыть восхищение рецензента и благодарность составителям поучительной и своевременной книги