Словно почувствовав то, что сейчас чувствует Степанов, Ванган сказал:
— Я сушу сигареты на радиаторах отопления. Открываю пачку, снимаю «серебро» и кладу на батарею в кухне — там самая горячая.
— Мы тоже называли «серебром» сигаретную бумажку.
— Так ее, наверное, все называют в детстве.
— Ты когда начал курить?
— Во время голода. Когда была война. А ты?
— Тогда же.
— Мунко, — спросил Ванган, откашлявшись, — у тебя в радиаторе антифриз?
— Вода.
— Почему?
— Старые шоферы говорят, что антифриз разъедает патрубки.
— Мало ли что говорят старые люди… Сколько времени будет замерзать вода в радиаторе?
Мунко открыл дверь «козла», послюнил палец, поднял его над крышей.
— Минут за тридцать вода станет льдом, — сказал он улыбчиво.
— А что у нас случилось с мотором?
— Не знаю… Думаю — полетел карбюратор. У меня плохая прокладка…
— Думать ты будешь после, сначала посмотри, что у нас с мотором. Сколько времени тебе нужно на ремонт карбюратора?
— Полчаса.
— Значит, вода не успеет замерзнуть?
— Не должна, — бодро ответил Мунко.
Ванган раскрыл карту (карта была старая, как у военных, и Степанов снова подивился несоответствию гражданского обдрипанного портфеля и аккуратно сложенной военной карты).
— До ближайшей юрты, — задумчиво сказал Ванган, — километров сорок…
— Почему ты об этом?
— Наш парень слишком веселый человек…
— Ну и что?
— Я не верю слишком веселым людям… Машина может замерзнуть…
— Дойдем до юрты?
— Через час наступит ночь…
— Костер?
— Смысл? Да и не из чего. Трава прогорает, как порох.
Мунко заглянул в кабину, по-прежнему улыбаясь.
— Точно, — сказал он, — полетела прокладка. Как я и думал.
— Ставь запасную. Мы тебе поможем.
— А у меня нет запасной.
Тепло от печки исчезло за минуту. Степанов поразился тому, как быстро побеждает стужа. Стекла покрылись плюшевым инеем от их дыхания, единственным символом тепла сейчас осталось дыхание.
— Нож у тебя есть? — спросил Степанов, чувствуя, как холод начал медленно заползать под меховую куртку, леденяще прикасаясь к коже.
— Нож есть у каждого монгола, — ответил Мунко и полез за пазуху. Улыбка сошла с его лица, когда он кончил шарить по всем карманам, — ножа у него не было.
— На, — сказал Ванган, достав из портфеля острый, как бритва, кинжал (он очень красиво резал им вареное мясо). — Зачем он тебе? Кажется, не в обычае русских делать харакири?
— Нам придется сделать харакири, если ты откажешься пожертвовать своим портфелем.
— Ты думаешь, кожа портфеля заменит прокладку?
— Хоть доберемся до какой-нибудь дороги.
— Какой-нибудь! — усмехнулся Ванган. — Здесь только одна дорога — та, с которой мы свернули утром… Она в пятидесяти километрах отсюда. А от дороги до города — еще пятьдесят. А машины по ней кончают ходить в пять часов из-за этих морозов.
Ванган снял варежки и начал дуть на пальцы. Они стали желто-синими, как у покойника.
Степанов вырезал прокладку — по той разорванной, которую снял с карбюратора Мунко. Ванган, наблюдая за работой, продолжал дуть на коченеющие пальцы. Раза два он посмотрел на часы.
«Нам отпущено полчаса, от силы минут сорок… А уже прошло, наверное, минут пять, — подумал Степанов. — Или семь».
— Восемь, — заметив его взгляд, сказал Ванган.
Степанов вспомнил, как однажды в Арктике их маленький «Антон», поднявшись со льдины, попал в туман. Летчик Коля Николашкин (его имя и фамилию всегда пели в отряде: «Ах ты Коля Николашкин!») развернулся, чтобы посадить самолет, но льдину, с которой они только что взлетели, порвало трещиной. Запаса горючего было на триста километров, все соседние льдины в тумане, до большого аэродрома, на земле, — пять тысяч верст.
Они были обречены, но ревел мотор, в кабине было тепло, работали датчики, по радио можно было поймать музыку из Аляски, и то, что неминуемо должно наступить через час с небольшим, когда мотор сожрет бензин и самолет врежется в торосы, скрытые туманом, казалось чем-то невозможным и диким. Ведь люди семидесятых годов так привыкли к могуществу подвластной им техники.
Степанов только потом понял — уже когда Коля Николашкин за пять минут перед тем, как должен был кончиться бензин, чудом посадив самолет, сделался белым, словно полотно, — как близок он был к тому, чтобы исчезнуть, унеся с собой все то, что он обязан был отдать…