Добрыня сжал кулаки.
— Что?.. Медом угостил, — отвечал он зло.
Глаза Вышаты загорелись любопытством, еще раз вернулась надежда.
— Медом угостил, а потом, как пса, выгнал за ворота и осмеял, — продолжал Добрыня. — Нет, боярин, с ним надо покончить!.. Он сидит здесь на поругание всей Руси, ест наш хлеб, пьет наш мед и гладит по головке княжеских посадников.
Вышата слушал, опустив голову.
— Ну, что Люда? Осталась? — робко спросил он.
— Да, осталась; но придет и ее черед.
Ему стыдно было признаться в том, как он опозорился на Красном дворе.
Воцарилось продолжительное молчание.
— Я знал… даже был уверен, что так случится, — наконец отозвался Вышата. — Сердце человеческое сильнее твоих чар… Я знал, она не будет принадлежать мне.
Добрыня поднял голову и окинул гордым взглядом Вышату.
— Эх, боярин! Твоя Люда не лебедь, и я не сокол, чтобы схватить ее и принести тебе. Ее стерегут там девки и отроки. Погоди, дай срок, надо улучить удобную минуту.
— Ждать! Нет уж, довольно нуждался, пора кончать, — отвечал Вышата, грустно качая головой.
В его словах было столько печали, столько глубокой скорби, что даже Добрыне стало жаль молодого боярина.
— Вот увидишь, скоро она станет бить челом у твоих ног, — утешал его Добрыня.
— Не утешай меня, старик, — ласково сказал Вышата, — я очень любил Люду. Да и неудивительно: мы росли и играли вместе детьми; наши отцы предназначили нас друг другу. Но поди ж ты! Случилось иначе. Нет уж, видно, мою тоску не разгонят никакие чары.
— Погоди, не торопись, — уверенно сказал Добрыня, точно в самом деле верил в силу своих чар. — Увидишь, она будет лежать у твоих ног. Я заговорю, заколдую твою грусть-печаль.
Но у Вышаты, по-видимому, явилась новая мысль, и он не обратил внимания на последние слова Добрыни.
— Впрочем, я никому еще не навязывал своих услуг, — заметил Добрыня, — но тебе я хотел бы помочь. Вижу, ты тоскуешь, и мне жаль тебя, молодой боярин.
Вышата, казалось, успокоился.
— Подожди до первой звезды, и я заговорю твою тоску, — прибавил Добрыня.
До первой звезды еще было далеко; наконец, и она появилась на небе. Добрыня вышел на рундук, взял за руку Вышату и, обратясь лицом к звезде, принялся шептать:
— Как на море-окияне, на славном острове Буяне, под дубом да на поляне сидит Ваня и тоскует. Он тоскует — грустно плачет, а тоска все сердце гложет… Что задумался, детина? Пошто грустно смотришь вдаль; что сидишь ты все под дубом, утром, вечером и в ночь? Что сидишь ты на поляне, что на острове Буяне, да на море-окияне? Ведь я знаю, отчего ты грустны слезы проливаешь. Повстречался ты с несчастьем на пути да на дорожке; на пути да на дорожке, что ведет тебя к тоске. Впилась она в твое сердце; шумит-болит голова, и свет белый стал не мил тебе. Встань же, парень, встань скорее, сорви грусть тоску-кручину; брось ее ты от себя за высокие за горы, за зеленые леса, пусть она бежит к другим; пусть она летит без отдыха, пусть бежит она навеки, не в деревню — на погост… Заклинаю я тоску, пусть оставит нас навеки, успокоит молодца, да до самого конца. Сгинь, исчезни, тоска, от сего дня, сего часа, от сей минуты, от сего места. Пусть заклятие мое разнесет буйный ветер, что летает по степям, подувая на леса, сохранит он свою силу, да во веки веков…
Так закончил свое заклинание Добрыня, обратившись лицом к звезде.
Вышата стоял на рундуке. Из всего заклятия колдуна до его слуха едва ли долетело несколько слов, и он, погруженный в свои мысли, равнодушно и отрешенно смотрел вдаль. Казалось, он успокоился, но в глубине сердца посылал проклятья той, которая заставляла его страдать.
Кончив свои заклинания, Добрыня обратился к Вышате:
— Боярин, теперь твоя тоска-кручинушка сгинет как ночь перед солнцем…
Боярин молчал… Настали сумерки.
— Пора бы мне домой, — отозвался колдун. — Я зашел к тебе только на минуту повидаться.
— Да ведь уж поздно, Добрынюшка, переночуй, а утречком лучше дойдешь.
— Не могу, боярин, не могу, должен идти. Дорога далека, к тому же и старуха подумает, что меня повесили на Красном дворе, если не вернусь домой, — прибавил он шутя.
— Твоя воля, как хочешь.
Добрыня ушел. Вышата остался на рундуке. Была уже глухая ночь, а Вышата все еще не входил в избу. Сидя на лавке, он молчал, вперившись в темноту.
— Не помогут твои заклятия, старик, — пробурчал он про себя. — В любви большая сила, чем в твоих чарах. Люда любит его, а не меня. Ну, чем я виноват, что она меня не любит? А чем виноват он, что она его любит? Ведь он не искал ее, не посылал сватов в ее дом, чтобы вырвать из родительского гнезда, похитить и украсить ею свои хоромы. Кто виноват?
Он призадумался на минуту.
— Этот рыжебородый разбойник велел повесить ее отца, и если бы не это, Люда никогда бы не увидела Красного двора. Теперь он, убивший своих братьев, льнет ко мне… зовет к себе, и я знаю куда. Ему кажется, Болеслав заграждает ему путь к сердцам киевлян… Ну, вот теперь он и хочет покончить с ним так же, как покончил с Всеславом под Оршей… Он зовет меня на этот кровавый пир. Но нет, не стану пировать на нем вместе со Славошей. Пусть он сам пьет мед и вино. Мои отцы и прадеды служили матушке-Руси и князьям, но не разбойникам. Били врагов и супостатов, но руки их никогда не обагрялись кровью невинных. Мне чужой крови не надо, нет, не хочу… Я слышу таинственный голос, кто-то все время шепчет: «Разбоем и убийством не купишь спокойствия, не купишь сердца и любви той, которая тебя не любит».
И он среди ночи смотрел на блестевший золотом купол Печерской лавры и долго так рассуждал про себя. И ему действительно послышался какой-то таинственный голос, который шептал ему:
— Если есть правда на свете, то есть и покой…
И он бросил взгляд на небо, потом снова на купол лавры.
— Ведь там Бог, — слышался тот же голос, — в том величии, которое окружает тебя, и в том неизмеримом, бесконечном небе и звездах, которые светят над тобою, заключена сила исцеления сердец… Они раскрывают тебе свои объятия… бросайся в них и растворись, как воздух, в этом безбрежном величии, слейся с ними душой, и ты будешь так же спокоен, как они.
Уж давно петухи пропели полночь. Небо искрилось звездами, а вдали, из-за Днепра, начало показываться красное лицо луны, которая, поднимаясь все выше и выше, бледнела, уменьшалась и затмевала собою звезды.
В Берестове все уже спали, кроме Вышаты. Среди этой величественной тишины до его слуха долетали то рев какого-то зверя в лесах, то крик ночной птицы, отзывавшийся эхом в окрестностях; то лай собаки, смешавшийся с голосами ночного хора пернатых… Вышата все продолжал сидеть на том же месте.
Но вот со стороны Печерской лавры послышался благовест, призывавший благочестивых людей к заутрене. Звуки колокола плыли по воздуху и отзывались далеким эхом за горами.
Вышата встал и обратился в сторону, где мелькал золотистый купол церкви Печерского монастыря. Он стал креститься, громко и отчетливо выговаривая слова: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь…» С каждым крестным знамением он кланялся до земли. В словах, произносимых им, слышались слезы. Перекрестившись еще несколько раз, он оперся рукой на решетку рундука, продолжая смотреть в направлении лавры. Жаркие слезы скатывались по его лицу. Гул колокола раздавался все громче и громче… Вышате казалось, что, слушая его, он должен идти на его призыв. В этом гуле он слышал слова и повторял их: «Все желания человека — ничто на свете. Все усилия — не более как стремление освободиться от связывающего нас духа на земле. Но на земле нет ни покоя, ни счастья… Приидите ко мне все страждующие, и аз упокою вы. Я открою вам свет, где вы найдете спокойствие, тишину и вечное счастье».
Но вот и колокол умолк, а Вышата все еще стоял и думал. До рассвета еще было далеко, как вдруг он встал и ровными, уверенными шагами направился к калитке. Она была заперта. Он попробовал засовы, но они были крепки. Сторож, увидев издали человека, стоявшего у калитки, громко окликнул его, но ответа не получил… Он подошел к воротам и узнал Вышату.