— Пусть будет! — отозвался Вышата, точно эхо.
Старый чернец стоял призадумавшись, как бы сосредоточившись на самом себе. Казалось, что из глубины его собственной души он будил прошлые воспоминания.
— Сын мой! — сказал он. — Женщины не дают нам счастья на земле, хотя уста их слаще меда и глаже масла. Конец всегда бывает горек, как полынь, и остер, как меч.
Казалось, слова эти переполнили чашу страданий Вышаты. На его бледном лице отразились следы борьбы.
— Вот видишь, мой сын, я дожил до глубокой старости, хотя и не щадил своей жизни, — продолжал чернец. — Я спал не на пуховиках, но на земле; под голову я не клал подушки, голая земля служила мне периной, однако же Господь наградил меня здоровьем и спокойствием. Я победил искушение, которое влекло меня, и в этой келийке, у подножия Бога, я нашел спокойствие и тишину. Был и я молод, любил и часто плакал, потому что та, которая поклялась мне в своей верности, предпочла богатого боярина. Теперь она уж стоит перед престолом Всевышнего. Я давно простил ее и в служении Господу нашел новый труд и обязанности.
— Отец! — произнес Вышата. — Вокруг нас измена. Я думал, что служу матушке-Руси, но оказалось, что я был только орудием в чужих руках. Я думал, что в сердце Люды я похороню свои сомнения и печаль, но ее сердце закрылось предо мною, и сегодня я ничего не желаю, кроме спокойствия, тишины и забытья… Благослови меня!..
VIII. Неожиданности
Настала осень, но киевляне еще не успели собрать со своих огородов винограда, и листья груш и яблонь золотились на деревьях. Черешни, краснея на опушках леса, соперничали с золотисто-бурыми листьями; на калине висели коралловые гроздья, впитывая в себя лучи нежного солнца. Природа обретала скромный вид гармонии и тишины.
Никогда Болеслав не был так занят войском, как в настоящее время. Хотя он никогда не рассказывал о своих намерениях, но ни для кого не было тайной, что его приготовления преследуют военные цели.
Он увеличил число войск, обострил дисциплину и запретил удаляться из обоза в город, иметь с городом какие бы то ни было сношения. Этим он возбуждал неудовольствие воинов, которые роптали на короля, упрекали в том, что он медлит с возвращением в Польшу. Пока они пировали, ели и пили мед с киевлянами, все было тихо и спокойно: они забывали о доме и отечестве; но как только король запретил отлучки из обоза, тут-то и поднялся ропот. Однако ж, несмотря на то, что войска были недовольны, они подчинялись ему, зная, что король не любит шутить. Воины продолжали уходить тайком, затевали ссоры с киевлянами и в это время пропадали, так что даже нельзя было найти следа. Некоторые их видели то там, то сям, но затем они внезапно исчезали… Их стали разыскивать: одного нашли убитым в лесу, другого рыбаки вытащили из Лыбеди, третьего из Днепра… Войско становилось все меньше и меньше, Болеслав все ожидал подкрепления из Кракова, но паны не присылали его. Так он жил изо дня в день, не видя конца этому ожиданию, а тут еще воины гибли, как мухи.
Поэтому не удивительно, что он, возмущенный происходящим, собрал остатки своих войск и сгруппировал их в один лагерь и строго-настрого запретил отлучку под каким бы то ни было предлогом. В сущности явного недоразумения между Изяславом и польским королем не было, но каждый мог заметить, что отношения их охладели, что за плечами короля происходят заговоры и измена. Об этом уже неоднократно предупреждали Болеслава, но Изяслав как ни в чем не бывало продолжал приглашать его к себе, пил с ним вино и мед и всегда был как бы послушен, даже покорен. Все знали, что существует измена, но доказательств не было, и все с минуты на минуту чего-то ожидали.
Болеслав с каждым днем становился грустнее и печальнее. Его раздражало, что паны пренебрегают его просьбами и на его желания отвечают молчанием.
«Зачем я пришел сюда! — думал он. — Ведь я хотел славы для Польши, хотел для нее приобрести расположение Руси, а они, как слепые, не замечают моего желания. Гордость ослепляет их, и они не видят дальше своего носа. А ведь мне гораздо легче было бы сидеть дома, ничего не делая, только протягивать им руку для целования, чем ждать и ждать, быть может, позорного конца».
Его раздражало и двусмысленное отношение Изяслава к Руси, что вынуждало короля не сегодня, так завтра сделать решительный шаг. Поэтому не удивительно, что он, находясь в таком сложном положении, не мог быть веселым и не показывался на людях; он не показывался даже Людомире. Она только вздыхала:
— Видно, не любит меня.
Мысль эта зародилась у нее по весьма простой причине. Вся ее любовь происходила от милости и доброты короля, который приютил ее в самую тяжелую минуту ее жизни, — минуту, когда она потеряла любимого отца. И этого было для начала достаточно. Она полюбила молодого короля тою любовью, которая не спрашивает о прошлом возлюбленного; она не думала о том, что будет впереди. Полюбив однажды, она думала, что любовь будет бесконечной. С нею она не смешивала никакие другие чувства и желания. Она сидела на Красном дворе, в тереме короля, как птичка в клетке, для которой достаточно клочка голубого неба, представлявшего для нее весь мир. Она была счастлива, пока король весело улыбался ей. Он улыбался сегодня, и должен был улыбаться завтра. Но о завтрашнем дне она не беспокоилась. Для нее не существовало короля, существовал человек, которого она любила. Что ей было за дело, что думает король, какие мысли зародились в его голове, какие он строит планы и как их будет исполнять? Она любила и жила этой любовью; чувствовала, что любима, и этого ей было достаточно. Этим удовлетворялись все ее желания и составляли для нее весь ее мир. Люде казалось, что так она проживет век, что лицо короля никогда не омрачится в ее присутствии. Поэтому не мудрено, что ей было больно видеть человека, которого она любила, печальным.
— Да, он меня не любит, — повторяла она, и эта мысль омрачала ее душу.
Люда искала решения этого вопроса, но не находила, потому что искала его в самой себе. Не умея объяснить все, что происходило в ее душе, она начала чаще ходить в лавру и к Спасу, но никого из знакомых, кто бы рассеял ее грусть, там не встречала.
Однажды в воскресенье она возвращалась с Добромирой домой, как вдруг перед самым Красным двором их нагнал Путята.
Люда обрадовалась ему, точно увидела родного отца.
— Ах, как я давно не видела тебя! — воскликнула она. — Да и сама-то я никак не могла собраться в город. Ну, как там поживает тетушка Ростиславна? Что Богна? Все ли живы, здоровы?
И она забросала старика вопросами.
Лицо Путяты было чем-то озабочено.
— Слава Богу, все здоровы и живы… по крайней мере я оставил их такими, но, Бог знает, найду ли их живыми, вернувшись.
Люда угадала его мысль.
— Значит, еще не успокоился, — сказала она полушепотом.
Они уже подходили к частоколу Красного двора.
— Мне хотелось видеть тебя, мое дорогое дитя, — ласково сказал Путята. — Ну вот и увидел. Теперь я должен вернуться. Вот уж видна и калитка Красного двора.
Люда поцеловала его руку.
— Спасибо тебе, дорогой отец! Приходи как-нибудь ко мне испить медку, да и Богну прихвати с собою, пусть она не чурается меня.
Путята поцеловал Люду в лоб.
— Прощай, будь здорова! — сказал он, хотел еще что-то прибавить, но удержался, и, когда Люда уже хотела войти в калитку, он наклонился к ее уху и таинственно шепнул:
— Смотри, будь осторожна, не ходи в город после заката солнца!
И, обратившись к Добромире, прибавил:
— Не пускай ее, матушка.
— Почему? — спросила Люда.
Путята опять наклонился к уху Люды и с грустью ответил:
— Уж слишком часто Славоша около вас вертится.
Добромира перекрестилась…
Люда любила сад Красного двора и подолгу сидела там, и, когда сомнения закрались в ее молодую душу и терем сделался тесным для нее, она все чаще выходила из светелки и гуляла в саду, пытаясь размыкать свое горе. Да и куда ей было идти?