Костер разгорелся, и пришлось даже отодвигаться от жаркого пламени. Вася Маленький очнулся от оцепенения, щеки у него порозовели, он сдвинул на затылок гремящую беличью шапку, обнаружив нос–пуговку.
— Ух, хорошо! — сладко жмурясь, сказал он и озабоченно добавил: — А я было совсем забоялся: ну как замерзну, что тогда без меня тетка делать будет?
Я высушил над костром Катеринкины чулки. Она хотела снять мои носки, но я сказал, что не надо, иначе ноги у нее опять замерзнут. Снегопад прекратился, ветер спадал, но мы решили еще немного переждать в «пещере спасения», как назвала ее Катеринка.
Догорели последние ветки, и мы выбрались из пещеры. Ветер почти совсем утих, только по временам с гребней сугробов взлетала искристая морозная пыль. Теперь уже можно было различить скалы, укутанные в пухлые снеговые шали, черные стволы деревьев и опоры, будто расставленные циркулем ноги великанов. Облачная пелена разорвалась; в растущие просветы, сбегаясь толпами, заглядывали любопытные звезды.
Мы старались обходить сугробы, но даже там, где их не было, ноги проваливались по колено, и каждый раз в мои пимы набирался снег. Я сразу застыл, снова появилась лихорадочная дрожь, и почему–то начало ломить голову. Я крепился изо всех сил и не подавал виду, что ослабел: Катеринка помочь не могла, а Васька и Геннадий по очереди шли впереди — один прокладывал тропу, другой нес Васю Маленького.
Мы прошли не больше километра, как впереди мелькнул огонек, послышался собачий лай. Через несколько минут, ныряя в сугробах и звонко лая, к нам подкатился пушистый клубок с торчащим кренделем хвостом. Это была Белая — лайка Захара Васильевича. Огоньков стало два, они быстро приближались, и вот уже показались двое верховых с фонарями «летучая мышь» и лошадь, запряженная в сани. Верхом ехали мой отец и Иван Потапович, а на санях — Захар Васильевич. Школьники вернулись до бурана, не хватало только нас, и, хотя все думали, что мы пережидаем буран в Колтубах, они все–таки поехали искать, опасаясь, не занесло ли нас по дороге.
Мы улеглись в санях. Меня знобило все больше, и то и дело я погружался в какое–то забытье. По временам скрип снега под полозьями будил меня, я оглядывался на едущих по бокам отца и Ивана Потаповича, на заметенную снегом чащу и опять проваливался в пустоту. Сани встряхнуло, по глазам ударил отраженный снегом свет — мы подъезжали к деревне. В это время Васька повернулся и негромко сказал:
— Знаешь, Генька, давай не будем больше! А?
Сани опять тряхнуло, и я не услышал Генькиного ответа…
Последнее, что мне запомнилось: побелевшее лицо матери и перепуганные глаза Сони.
…С глазами Сони я встречаюсь и когда прихожу в сознание. Она стоит у постели, пытливо и настороженно всматривается в меня, потом радостно взвизгивает и кричит на всю избу:
— Глядит! Маманя, глядит!..
— Что ты кричишь, дурочка? — спрашиваю я.
Соня не слышит, и я сам не слышу своего голоса — так он слаб и тих.
Из кухни выбегает сияющая мать, за ней появляется отец.
— Очнулся, герой? — спрашивает он.
У них счастливые и почему–то жалостливые лица. Мать осунулась, побледнела; у отца запали морщины возле углов рта. Значит, я долго и тяжело болел, если тревога оставила такие глубокие следы… Я сразу вспоминаю буран и «пещеру спасения».
— А где… — начинаю я и смолкаю.
Мать скорее угадывает, чем слышит, и, улыбаясь, говорит:
— Здесь, здесь… Скоро, должно, прибежит.
Стукает дверь в сенцах, в комнату входит Катеринка.
— Ой! — говорит она, сложив у груди ладошки и широко открыв большие глаза. — Очнулся?
Она улыбается, я тоже улыбаюсь и не знаю, чему я больше рад — своей или ее радости.
— Ну, как ты? — спрашивает она. — Я… мы так боялись!..
Она не говорит, чего они боялись, но глаза у нее начинают подозрительно блестеть.
— Я к ребятам сбегаю, скажу!.. — И, крутнувшись на одной ножке, Катеринка летит к дверям.
Скоро прибегают и ребята. Радостные, запыхавшиеся, они толкутся возле постели, сначала ничего не могут сказать, и мы задаем друг другу какие–то пустые вопросы. А когда Геннадий наконец начинает рассказывать, мать прогоняет их, потому что мне нельзя утомляться. Пашка все время собирался что–то сказать, надувался и пыхтел, но собрался только у порога:
— Ты… того… поправляйся… Я тебе радио проведу, вот увидишь!
Перед вечером Катеринка приходит со своей матерью. Она садится в сторонке, а Марья Осиповна — возле моей постели и спрашивает, как я себя чувствую и не надо ли мне чего. Сидит она недолго, а уходя, говорит: