— Давай третий! — говорит она Пашке.
Пашка зверски, как на пожар, звонит и, закусив губу, тянет веревку. Занавес раздвигается. Освещен маленькой лампочкой в колпаке, которую держит Пашка, только Сергей Лужин — сейчас он еще больше похож на Пушкина. Удобно облокотившись, он спокойно смотрит в зал, выжидает, пока там стихнет, и начинает:
Жил старик со своею старухой У самого синего моря…
На задней стенке вспыхивает синее-пресинее море (Мария Сергеевна очень хорошо все нарисовала!), а Вася Маленький, который под светом фонаря тоже стал весь синий, начинает забрасывать свою сетку. На третий раз он бросает сеть не к стенке, а за левую кулису и, поймав Олю-Рыбку за голову, пятясь, выводит ее на сцену.
— «Отпусти ты, старче, меня в море!..» — тоненьким, пискливым и прерывающимся от волнения голоском говорит Оля.
Все идет как по-писаному. Никто не сбивается, не путает.
Любушка, избоченившись, так ругает Старика, а Старик так старательно все выделывает, что лучше и нельзя. Правда, Мария Сергеевна сказала Васе, чтобы он сгорбился — старики всегда горбятся, — но сгорбиться Вася не может. Вместо этого он согнулся и ходит так, будто у него нестерпимо болит живот. Головы он не поднимает, не глядит ни в зал, ни на соучастников, а упорно смотрит себе под ноги. Перед Старухой-царицей он должен снять шапку, но, когда снял, в зале засмеялись: парика Васе не надели, и оказалось — борода и усы седые, а под шапкой стриженные под машинку черные волосы. Посмеялись совсем немного, а в общем все прошло как нельзя лучше.
Занавес закрылся, в зале захлопали, засвистели (это не потому, что плохо, а как раз наоборот — значит, понравилось). Любушка, Оля и Сергей вышли кланяться, а Васи нет. Он забился в канцелярию и ни за что не хотел выходить.
— Что же ты, Вася? Когда аплодируют, надо выходить.
— Зачем? — серьезно спросил он. (Вася еще никогда не был на спектакле и не знает, как все делается.)
— Зрители хлопают — благодарят артистов, а артисты кланяются — благодарят зрителей.
Вася задумался и промолчал.
Небольшой антракт — и наступает наша очередь. С третьим звонком сердце у меня обрывается и стремительно падает вниз. А тут еще под пяткой у меня что-то стреляет, я прыгаю в сторону — снова пальба…
Оказывается, под моими ногами выстрелили пробки для пугача. Ружье для Бульбы припасли настоящее, но Савелий Максимович запретил употреблять не только холостые патроны, но даже пистоны, и, когда Бульба будет убивать Андрия, Пашка должен выстрелить за сценой из пугача. Пугач мы взяли у одного второклассника, но пробок у него нашлось всего пять штук: две из них я раздавил, а третья куда-то закатилась и ее никак не найти — осталось всего две. Пашка в отчаянии и ругает меня на чем свет стоит. Мария Сергеевна обрывает спор: пора на сцену!
Я сажусь за парту, превращенную в подобие не то аналоя, не то пюпитра, расправляю свернутую в трубку бумагу.
— А перо? Где же перо?
Генька опрометью бросается в канцелярию, тащит чернильницу и ручку.
— Что ты! Ведь нужно гусиное! — восклицает Мария Сергеевна и ужасно расстраивается. — Тогда ведь стальных перьев не было! И как мы могли забыть?
После небольшого замешательства Пашка мчится разыскивать Пелагею Лукьяновну — она обметает печку гусиным крылом, мы сколько раз видели сами — и возвращается с трофеем под полой (чтобы в зале не видели). Трофей порядком грязный и ободранный, но все-таки это настоящее гусиное перо.
Костя Коржов ложится на лавку, спиной к залу. Я — на своем месте. Возле меня горит огарок свечи. Раздвигается занавес, и темная глубина зала поглощает остатки моего мужества. Трясущейся рукой я старательно окунаю перо в чернильницу, вожу, вожу им по бумаге и не могу произнести ни слова.
— «Еще одно…» — слышу я шопот Марии Сергеевны.
Нет, ни одного слова мне не вымолвить!
— Кто это? — раздается в зале, и я радуюсь, что под лохматой бородой из пакли меня никто не узнает; сейчас закроется занавес, и я убегу со сцены, из школы, из деревни куда глаза глядят, лишь бы кончился этот позор.
— «Еще одно.» — повторяет Мария Сергеевна. — Говори же!
Я делаю над собой нечеловеческое усилие. Горло мое издает какой-то мышиный писк, и наконец я выдавливаю из себя натужный, сиплый шопот:
Еще одно, последнее сказанье.
— Громче! — кричат в зале.
Но самое страшное позади — первые слова произнесены, — теперь я громче и увереннее продолжаю:
И летопись окончена моя.