Мы прошли не больше километра, как впереди мелькнул огонек, послышался собачий лай. Через несколько минут, ныряя в сугробах и звонко лая, к нам подкатился пушистый клубок с торчащим кренделем хвостом. Это была Белая — лайка Захара Васильевича. Огоньков стало два, они быстро приближались, и вот уже показались двое верховых с фонарями «летучая мышь» и лошадь, запряженная в сани. Верхом ехали мой отец и Иван Потапович, а на санях — Захар Васильевич. Школьники вернулись до бурана, не хватало только нас, и, хотя все думали, что мы пережидаем буран в Колтубах, они все-таки поехали искать, опасаясь, не занесло ли нас по дороге.
Мы улеглись в санях. Меня знобило все больше, и то и дело я погружался в какое-то забытье. По временам скрип снега под полозьями будил меня, я оглядывался на едущих по бокам отца и Ивана Потаповича, на заметенную снегом чащу и опять проваливался в пустоту.
Сани встряхнуло, по глазам ударил отраженный снегом свет — мы подъезжали к деревне. В это время Васька повернулся и негромко сказал:
— Знаешь, Генька, давай не будем больше! А?
Сани опять тряхнуло, и я не услышал Генькиного ответа… Последнее, что мне запомнилось: побелевшее лицо матери и перепуганные глаза Сони…
23. Озаренные сердца
…С глазами Сони я встречаюсь и когда прихожу в сознание. Она стоит у постели, пытливо и настороженно всматривается в меня, потом радостно взвизгивает и, топоча ножонками, кричит на всю избу:
— Глядит! Маманя, глядит!..
— Что ты кричишь, дурочка? — спрашиваю я.
Соня не слышит, и я сам не слышу своего голоса — так он слаб и тих.
Из кухни выбегает сияющая мать, за ней появляется отец.
— Очнулся, герой? — спрашивает он.
У них счастливые и почему-то жалостливые лица. Мать осунулась, побледнела; у отца запали морщины возле углов рта. Значит, я долго и тяжело болел, если тревога оставила такие глубокие следы… Я сразу вспоминаю буран и «пещеру спасения».
— А где… — начинаю я и смолкаю.
Мать скорее угадывает, чем слышит, и, улыбаясь, говорит:
— Здесь, здесь… Скоро, должно, прибежит.
Стукает дверь в сенцах, в комнату входит Катеринка.
— Ой! — говорит она, сложив у груди ладошки и широко открыв большие глаза. — Очнулся?
Она улыбается, я тоже улыбаюсь и не знаю, чему я больше рад — своей или ее радости.
— Ну, как ты? — спрашивает она. — Я… мы так боялись!..
Она не говорит, чего они боялись, но глаза у нее начинают подозрительно блестеть.
— Я к ребятам сбегаю, скажу!.. — И, крутнувшись на одной ножке, Катеринка летит к дверям.
Скоро прибегают и ребята. Радостные, запыхавшиеся, они толкутся возле постели, сначала ничего не могут сказать, и мы задаем друг другу какие-то пустые вопросы. А когда Геннадий наконец начинает рассказывать, мать прогоняет их, потому что мне нельзя утомляться. Пашка все время собирался что-то сказать, надувался и пыхтел, но собрался только у порога:
— Ты… того… поправляйся… Я тебе радио проведу, вот увидишь!
Перед вечером Катеринка приходит со своей матерью. Она садится в сторонке, а Марья Осиповна — возле моей постели и спрашивает, как я себя чувствую и не надо ли мне чего. Сидит она недолго, а уходя, говорит:
— Будь здоров, Коля! Ты молодец! Из тебя выйдет настоящий мужчина.
Она выходит в кухню, а Катеринка подходит ко мне и говорит, не то спрашивая, не то утверждая:
— Ты бы тоже кинулся в воду, как тот Сандро. Правда?
Я вспыхиваю и молчу. Она, не дождавшись ответа, убегает вслед за матерью.
Потом я слышу из кухни заговорщицкие голоса матери и Марьи Осиповны, смех и негодующий Катеринкин голос:
— Фу, мама, как тебе не стыдно!..
На следующий день колтубовский фельдшер Максим Порфирьевич, по-тараканьи шевеля прокуренными усами, выслушивает меня, гулко крякает и говорит матери, тревожно наблюдающей за ним:
— Кризис прошел, все в порядке. Теперь его на сто лет хватит. Но пока лежать! Я еще приеду, посмотрю.
Поправляюсь я медленно.
Пашка выполнил свое обещание. Он так приставал к Антону, что тот наконец разыскал ему провод от испорченного мотора и наушники. Пашка натянул провода между посадками от избы-читальни к нам, и теперь, когда там включают приемник, я тоже слушаю радио. Вернее, мы с Соней. Она взбирается ко мне на постель, умащивается рядом, и в один наушник слушаю я, в другой — она.
Она же учит меня ходить. Когда Соня была совсем маленькой, я подавал ей свой указательный палец, и она, вцепившись в него изо всех сил, преодолевала непосильные для нее просторы избы. Теперь, как только я начинаю вставать, она требует мой палец и, сжав его, старательно ведет меня по комнате. Лицо у нее при этом такое напряженное и строгое, будто она делает самую важную работу из всех, какие только можно себе представить. Ходить самому она мне не позволяет, так как уверена, что без нее я обязательно упаду.