— Все так, — Доминик явно чуть улыбнулся. — Но в помыслах своего сердца он не лжет… Мне кажется. С ним интересно говорить. У нас больше общего, чем мы бы желали того.
— Вот как? — герцог даже приподнялся. — Доминик, он немолод и некрасив. А его плоская рожа? А лысый череп? А…
— Анри, — диакон возвысил голос и смеха тоже сдержать не мог, — ты что, предположил иной мой интерес, кроме богословского? Ничего более невероятного я не слышал с тех пор, как епископ во всеуслышанье объявил, что в нашем приходе не пьют вина.
— Так никто и не поверил, — уязвленно буркнул герцог, укладываясь обратно. — Доминик…
— Перестань, — мягко накрыл его руку своей диакон. — Не ревнуй, ибо то, что принадлежит тебе, останется с тобой. То, что не принадлежит, ты не удержишь, точно воду в ладонях. Если мы вернемся, ты со смехом вспомнишь, что говорил мне сегодня.
— Отец диакон, — Анри глубоко вздохнул, ощутив горячую сухую ладонь на предплечье, — не соизволите ли вы благословить меня перед сном?
— За тем и пришел, — Доминик подвинулся ближе и коснулся лба герцога, а после скользнул пальцами по щеке вниз, к губам.
Герцог де Гривуа поймал пахнущие ладаном пальцы и коснулся узкой руки губами — сначала благоговейно, как положено, тыльной стороны ладони, а потом, куда как более горячо, острой косточки на запястье.
Диакон Доминик замер ненадолго, а потом тяжело опустился рядом, отпихивая ткань покрывала и касаясь горячего тела под тонкой исподней рубахой. Потом и ладаном пахнуло сильнее, а губ коснулись мягкие губы с привкусом мяса и разбавленного вина. Легкая кислинка была вкусной, но губы показались вкуснее.
Анри жадно и нетерпеливо поцеловал — в резком движении руки, притиснувшей любовника за затылок, уже не было ни капли благоговения. И лишь потом, когда Доминик позволил ласкать рот языком, герцог вдруг сообразил…
— И не стыдно, святой отец? — выдохнул он, отрываясь от губ. — Сам запретил мне даже смотреть на вино, и сам же втайне от меня…
— Какая тайна? — диакон прижался всем телом, и желание спорить сразу как-то отпало, уступая другому желанию. — Если бы я желал сохранить тайну, то не пришел бы или перебил вкус вина. А еще у меня с собой фляга, но если ты не проявишь положенного христианину смирения, то я унесу ее с собой и не поделюсь. Я священник, Анри, мне нести ответ за наших воинов перед Богом. Поверь, дать ответ за все прегрешения наши будет нелегко, а на Страшном Суде…
Анри вовсе не желал слушать про Страшный Суд — он нетерпеливо ощупал любовника и глухо выдохнул ощутив под пальцами сначала острую лопатку, потом мягкий изгиб позвоночника, а потом и крепкую ягодицу. Но заставить замолчать диакона можно было только одним способом, поэтому тот продолжил, хоть и сбившимся голосом:
— …а на Страшном Суде я буду утешаться только тем, что любил и был любим. Писание учит, что Бог есть любовь, и на все Его воля, а я не знаю чувства сильнее и тверже. Разве что любовь к Господу.
— К нему я не ревную, — герцог сжал руку сильнее, с удовлетворением отмечая, как вздрогнуло тело любовника, выгибаясь. — Хотя если бы он вновь пришел сюда — а ведь ему неплохо знакомы эти места, — то ревновал бы. Недаром же он окружил себя двенадцатью учениками, но не возжелал взять себе смертной жены.
— Анри!.. — диакон протестующе уперся ладонью ему в плечо, не находя слов от возмущения, но голос его ослабел, стоило запустить руку под легкую ткань штанов. Герцог поспешно ослабил завязки, и Доминик невольно подался навстречу ласке, продолжая, задыхаясь, укорять. — Второе Пришествие — это не увеселительная прогулка в таверну! Когда Он придет снова, нам останется лишь взывать к Его милости и всепрощению! Первый раз Он пришел, чтобы умереть за нас — слабых и недостойных.
— …А потому позволял дарить себе поцелуи всяким прохвостам вроде Иуды, — фыркнул герцог и снова поцеловал, невзирая на слабые попытки святого отца отбиться. А потом и добавил ласково, когда сопротивление исчезло. — Ты можешь не страшиться, друг мой, я целую тебя искренне. За тридцать серебренников не продам. Да все сокровища Акры против тебя — ничто. Кто же будет спасать мою душу от ввержения ее в пучину греха?
Доминик, ощутивший проворные грубоватые пальцы между бедер, не очень внятно пробормотал, явно пытаясь собраться с мыслями:
— Порой я и сам толкаю тебя к пропасти, ибо грех мужеложества, в котором ты так беспечно обвинил Господа нашего, Иисуса, лежит на нас обоих, а я не в силах преодолеть искушения.
Анри легко разомкнул сжимающиеся бедра и, подняв руку выше и дразняще невесомо касаясь ложбинки, мурлыкнул:
— А я вот что-то такое запомнил… Господь наш призывал нас к любви. Или это Иоанн призывал нас к любви… А впрочем, какая разница? Иоанн тоже был одним из двенадцати и уж точно знал, как правильно Бога любить.
— Господи… — Доминик застонал, невольно шире раздвигая ноги и ерзая на покрывале — штаны мешали. — Это первое послание Иоанна, «будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога…»
— Вот-вот! — оживился герцог. — Апостолы… Ну, будущие апостолы… Точно разбирались! Доминик, — тут голос его стал серьезным, — в моей жизни много искушений, но не так уж много света. Я прихожу к тебе или встречаю тебя у себя — и обретаю покой и уверенность. Не мне судить о высоком, но я принесу свой вклад в эту войну. И буду гордо нести на своих плечах крест. И если мне не доведется дожить до победы освободительной армии, я буду знать, за что погибаю. За Бога, Папу и за тебя.
— Анри… — диакон обхватил его за шею, выгнулся, приподнявшись и уткнулся носом в основание шеи, где выступала ключица. — Я не знаю, чего в твоих словах больше: богохульства или любви. Но если бы лечь с тобой было только грехом, я бы, наверное, не испытывал всех этих мук. Искус от дьявола не может быть столь кошмарным — он должен быть таков, чтобы в него сладко было погрузиться и не думать ни о чем более. А с тобой я только и делаю, что борюсь. Ибо Петр говорил о дьяволе: «Отойди от Меня, сатана! ты Мне соблазн! потому что думаешь не о том, что Божие, но что человеческое». А рядом с тобой, Анри, я молюсь куда искреннее и ревностнее, чем делал это до тебя, пока в благости и миру почитал свою веру незыблемой.
— Я не богослов, — герцог тяжело дышал, но пока еще находил слова, хотя изгибающееся и вздрагивающее под ним тело заставляло обращать мысли в иную сторону, — но как воин и грубый практик — считаю, что в благости не достичь веры, а любой, кто верит незыблемо — не верит ни во что. Хорошо говорить об истинной вере, когда жизнь легка и проста. Наш епископ столь толст, что я изумляюсь, как он себя-то переносит, а не только страдания плоти. И в бою шептать молитвы легко — дохнуть-то никому неохота. А вот посередине…
Де Гривуа чувствовал, как тело и душа приходят в гармонию — как и всегда рядом с диаконом. Сухие тексты, которых герцог никогда не понимал, в детстве под страхом розг сбегая от нудного учителя, обретали смысл. Это было странновато, но еще более странным казалось то, что ложась рядом со святым отцом, Анри переставал торопиться, не жаждал уже получить желаемое грубо и быстро — наоборот, терпел и мучился, и не знал ничего лучше этой муки.
— Да… — выдохнул Доминик на его речи, послушно приподнимаясь, чтобы и без того сползшие штаны можно было снять. — Это и есть высшее благо: отделить зерна от плевел, отринуть дьявола и примкнуть к Богу. И не от страха, а лишь потому…
Анри вглядывался в едва различимые в темноте шатра черты лица, наслаждался близостью разгоряченного тела, вслушивался в музыку торопливой, загнанной речи. Любовник, как всегда в такие моменты, продолжал что-то шептать, но действия его говорили лучше всяких слов — он нетерпеливо протянул руку к лицу, коснулся пальцами скулы, провел по щетине и требовательно скользнул по шее вниз, безжалостно терзая шнуровку ворота на нижней рубахе. Шнурок был кожаным и давно огрубел от пропитавшей его соли, но Анри почти не чувствовал, как он саднит. Гораздо ярче чувствовались нежные прикосновения пальцев — почти случайные, но от этого не менее желанные.