Выбрать главу

Три.

– Разве никогда с тобой не случалось того чувства, что страшнее всех попсовых пугалок на свете, когда при одной лишь мысли о том, чего ты больше всего боишься, все, что вокруг тебя «пело и боролось, сияло и рвалось», начинает меркнуть и выцветать, обнажая – так жестоко и бесстыдно – свою фальшивую суть? И свет дня, и громкое застолье. Ты пытаешься ухватиться за образ, укрыться в чьих-то объятьях, утонуть в громком звуке, но все оно теперь даже не старается показаться настоящим. Ибо есть только твой ночной кошмар. Его ржавые душные коридоры, из которых ты никогда на самом деле не выходил. Окраина жизни, на которую ты попал по ошибке, а вокруг тебя, на железных столах, лежат лишь те, на ком не колыхнется чуткая простыня, кого не волнует где они и что они. Кого уже нет в живых.

Два.

– Мы прекрасно знаем, какой убедительный бред плетет наше подсознание во сне. Но замечает обман и пробуждается от него кто-то или что-то, что никакого отношения не имеет к этому слюнявому балагану и никогда не имело. Но оно всегда было. Еще до того, как кто-то наспех соорудил цирковой шатер и затащил туда усыпленного транквилизаторами Маугли. Какой-то голос, который сначала настолько слаб, что к нему можно и вовсе не прислушиваться, кувыркаясь с самой красивой девочкой в классе и тут же убегая от ее гигантской семиглазой промежности. Но стоит хоть на секунду остановиться и прислушаться – только прислушаться… – и ты понимаешь – этой твой собственный голос, говорящий, что все это тебе только снится.

Один.

– Крыша. Она внушила, что она всем нужна, без нее никуда. Но Ден… – в заострившейся тишине Паня медленно поднял ноги над столом и развел их в стороны. – Думал ли ты, чтó будет, если ее снесет? – его руки, сплетенные хлебным булыжником, взмыли вверх; воздух загустел, став непригодным для дыхания. А затем Паня согнулся. Схлопнулся, как капкан, как гимнаст, прыгнувший через козла. Его руки молотом обрушились на стекло, которого тут же не стало. Потому что теперь был лишь грохот и стеклянный звон. Бумаги, устав от офисной муштры, облегченно вальсировали. В груде стекла поверженным титаном лежал моноблок. Клавиатура покачивалась, вздернутая на своем же проводе. Пресс-папье, будто конек в детской комнате, перекатывалось с боку на бок, и все эти осиротелые движения были так же нелепы, как последний смеющийся над шуткой, когда все вокруг уже отсмеялись. Но каркас стола по-прежнему твердо стоял на четырех алюминиевых ножках, и ни одна из них не склонила своего выдвижного колена. Паня как-то жалостливо посмотрел на осколки под его ногами, зачерпнул горсть и поднес к лицу, перебирая ее большим пальцем. – Вот она, твоя крыша… – Паня медленно наклонил ладонь, и стекляшки соскользнули, как льдинки, но на пол ни одна не упала.

Он стоял у окна. И очень хотел, чтобы, повернувшись, в кабинете он оказался один. Стоявшая перед его взором городская даль, казалось, до этого момента плавала где-то не глубже роговицы, как свет переулочного фонаря в глазах покойника, а сейчас словно бы соткалась из радужной ряби. Паня повернулся. В кабинете никого не было. На столе, ближе к краю, лежала аккуратная стопка, прижатая пресс-папье в виде хлебной булки, а прямо посередине – лист с распечаткой, внизу которого, отзываясь легким холодком под ложечкой, располагались поля для подписи. Одно было уже заполнено. На верхнем уголке листка – зеленый стикер, а слева – ручка. Все это, видимо, предназначалось Пане. Он подошел к столу и прочитал надпись на густо исписанном стикере:

«Странный ты сегодня. Я подумал, может, один хочешь побыть. Здесь заявление об увольнении по собств. жел. Сегодня передам в отд. кадров. По з/п за этот мес. и отпускам разберемся. Коробки знаешь где.

З.Ы: Пропуск оставь на проходной

З.Ы.Ы: Расстанемся друзьями

Денис:»

Паня, не вдаваясь в подробности заявления, поставил подпись там, где было нужно, еще раз посмотрел на мосечку, которую Денис сварганил из последней буквы своего имени и двоеточия, – и пошел на свой этаж собирать вещи.

Панегирик

Образование, карьера, деньги, семья? Да, все это, бесспорно, было важно и даже нужно Пане. Но все оно выполняется и достигается каждым порядочным гражданином безусловно, вне зависимости от кривизны той мины, с которой он едет утром в метро. Эта кривизна значительна лишь когда-то под конец этого проклятого дня, а еще лучше – под конец этой паршивой недели, когда все дела уже утрясены, сделки заключены, а нервные клетки не восстанавливаются, можно, наконец, расслабиться и просто посидеть за кружечкой чего-нибудь и где-нибудь, а с кем конкретно – не так уж важно. Ведь главное в людях – не доброта и честность, как врут глиняные таблички, датируемые вместе с процентами рейтинга ранним вконтосиком – важнее пара здоровых ушей и с пониманием кивающая голова. Все это были смыслы, которыми можно было прикрываться разве что в разговорах с бабушкой, которая позванивала с периодичностью в пару месяцев, чтобы убедиться, что Паня не сошел с верного пути, или в беглом отчете перед родителями друзей, перед которыми маргиналом, пускай и красиво говорящим, тоже лучше было не показываться. С двойками, жалобами, ранениями различной тяжести, оборванным и голодным Паня приходил к маме. И он знал, что таким он может прийти к ней и только к ней.