Выбрать главу

Сообщить о Паниных прогулах или плохом поведении учителя звонили маме, мама ходила на внеочередные собрания, где из приглашенных гостей была только она и родители других участников драки. Телефонные родственники лишь иногда материализовались на вручениях грамот (что было нечасто), аттестатов и дипломов. Паня понимал, что их с мамой взаимоотношения – это движение тектонических плит, длительное, болезненное, сопровождаемое скрежетом и ревом его разверстых недр, что это каждодневное перепахивание его личности отвальным плугом маминых уговоров, упреков, угроз – такая же часть горячей, дымной и деятельной, словно кочегарная печь, заботы, как и каждодневное орошение и засеивание, весьма вкусное и сытное, надо признать. Поэтому тут как на приеме у врача – утаивать ничего было нельзя. А перед родственниками из прекрасного далека ломать трагедии и обнажать свои слабости было чревато лишь одним – холодным и бесплодным, как зимняя яблоня, презрением. Потому перед ними Паня выставлял товар лицом, и чем меньше было вопросов, тем проще это было сделать. Они не обладали таинством преобразования юной души, потому что для этого, во-первых, нужно быть рядом, а во-вторых, – принести в жертву фальшивое благочестие и деликатность, под которым во многих «правильных» семьях, как под красивым, но прогнившим подкладкой ковром, плодится тараканья гадость.

Паня почти никогда не был согласен с тем, как его перепахивали и что в нем взращивали. Лейтмотивом каждодневных маминых телефонных симфоний был звук плещущихся в воде костей. Настроение же композиции задавала твердая убежденность на двух концах провода в том, что пасынки их, нахлебники и иждивенцы, смотрят на мир еще только через совсем крохотную щелочку, да к тому же одним глазком. Паня же считал несколько иначе. Он полагал, что щелочка эта со временем нисколько не увеличивается, а вот глазок смотрящего постепенно сжирает катарактой, пока не выясняется, что все это время щелочка была жопой, но выяснять это уже и некому, потому что она вдобавок еще и наступила.

Паня, как и любой другой обреченный на ошибки юности подросток, норовил поскорее обменять тот билет в жизнь, который ему вручала мама, по-видимому, еще надеясь урвать Золотой и попасть на Шоколадную Фабрику. Просто, глядя на маму-контролера (в метафорическом, конечно, смысле), Паня отчетливо видел, что по этому билету можно было разве что встать у соседнего турникета. Он хотел поверить в этот билет, правда, хотел. Потому что стоять на обочине в молчании внутреннего голоса и в бездвижие помыслов было промозгло. Но мама даже не корчила интерес и тягу к открыванию дверей, как это делал Том Сойер с окрашиванием забора, чтобы разжечь, хоть и лживый, но ажиотаж и привлечь новую рабочую силу. Потому что в условиях московской зимы Шоколадной Фабрикой становилась всякая улица за окном. И в несъедобности ее шоколада, как и в отсутствии отопления в ее цехах под открытым небом не приходилось убеждать себя дважды, а этого было уже вполне достаточно для деятельного существования подавляющего большинства местной фауны. Вера во что-то – привилегия богемы, которой каждое утро приходится внушать себе смысл. Смысл, он всегда в вопросе. И если «быть или не быть?» уже разрешен положительно и окончательно, на его место приходит второй и более деликатный, на который уже нет односложного ответа: «зачем?».

Своим примером и всем существом своим мама давала понять – если не хочешь стоять у турникетов, все равно стой, улыбайся и желай всем приятной поездки – надо. Но если можешь не стоять, не стой. Труда без оклада, по ее соображениям, не существовало, но обратное очень даже в ее воззрения вписывалось, так что при первой же возможности мама выскочила из офисных турникетов – благо, покровители находись всегда. Муж, отец Пани, платил сначала любя, потом через суд, а затем – посмертно. Ее собственный папа был заслуженный ветеран девяностых, не оставленный, естественно, без солидной пенсии. Понимая, что от внутренних коллекторов в офшорах деньги не спрячешь, он таки нашел свой Кипр в собственных дочерях, обеспечив им (как им казалось, на счастье) безбедную жизнь. Но из всего этого содержанства вышел только пробел в денежной математике и чувство, что все вокруг должны, раздразненное и науськанное, как цепная собака. А между тем, одни турникеты плавно сменились другими. Чрезмерное опекунство, стерильная чистота в квартире, телефонные сплетни. Пане это дало многое понять о жизни. Во-первых, мало кто, потеряв нужду вскакивать с кровати в половину восьмого с наклеенным на лбу (причем с внутренней стороны) списком дел, не потерял желания просыпаться вообще. Или, по крайней мере, раньше полудня. Во-вторых, служить чему-то большему, чем «я», никогда не рано. А если же всю жизнь пределом естества было решение квартирных вопросов и дачных ответов, вскоре это самое «я» начинает обрастать неприличными рифмами. И, в-третьих, идеал, недостижимый, но непреодолимо манящий, нужно лепить и тогда, когда только учишься ходить, озабоченный лишь страхом падения. А иначе, когда каждый шаг уже перестанет откликаться мыслью, дойти захочется только до пивного ларька, и манить будет только то, что money’ит.