Но труд этих успешных, сесть успевших деятелей искусства, несмотря на внешние его стороны, на самом деле крайне унизителен. В услугах творческой шайки широкий потребитель нуждается только как в двери, через которую он входит в нужную ему социальную группу или в мировой гламур, нежась в котором каждый чувствует себя немного лучше остальных.
Вид из окна сильно поменялся после переезда в мамину квартиру. Теперь это была эклектика железнодорожных пунктиров, прилегающих к ним промзон и зубцов какого-то неведомого, существующего только в данной перспективе города. Его, как кощунственный идол какому-то неизвестному божеству, возвели пленные немцы, после Войны отстраивавшие северные районы Москвы. Без сомнения, это был зловещий привет из душного и клыкастого прошлого, который предназначался не для надзирателей с красными звездами на плечах, и потому они упустили его из виду. Летом он выглядывал из пышных древесных крон, а зимой сурово светил из седой темноты своими мутно-оранжевыми крышами. Октябрьское Поле. Это был не сам город, а скорее платформа, с которой в его закуренные, оплетенные сушильными веревками переулки и неоновые стоглавые просторы отправлялись поезда с назначением Октябрьское-Готэм.
Все это было бесконечно чарующе, но иногда, в редкие зимние дни, освещенные солнцем, небо было так высоко, а дома – так низко, что Пане отчетливо виделась плесневая долина, по которой едва уловимым движением растекался фабричный дым, выпущенный непонятно кем и для кого. И хотя плесень зданий, мостов и улиц разрослась очень причудливым узором, это, однако, не умаляло ее тлетворных качеств, а ее лицезрение было изыском обеспеченных обитателей высоко посаженных многокомнатных лож. Богатые любят плесень. И, быть может, потому, что подобное притягивает подобное.
Но поменялся не только ракурс – менялся и сам мир за окном. Он нещадно паршивел и упрощался, несмотря на то, что экран, откуда доносилось это паршивое упрощение, становился все ярче и тоньше, а камера, на которую его можно было снимать, все дотошнее передавала его буро-коричневые изгибы. Он опошлялся и загорался тем сортом убойной гормональной злобы, с которой обезьяны в зоопарке метаются калом. Словом, он вел себя, как быстро пьянеющий интеллигент – и тем досаднее его дебош, чем глубже до этого были размышления о западной философии. Описанию нынешней реальности посвящено немало придворной, контрпридворной и откровенно дворовой литературы. Но главной ее фишкой Паня видел то, что вопрос «кто ты?» рефлекторно опускает твою руку в карман за соответствующей бумажкой, и нередко – с денежным номиналом, а все концы человеческих взаимоотношений обрываются номером карты получателя. Кто-то говорит, что так было всегда, кто-то – что квартиры принадлежали совхозам, предприятия – народу, а воду с электричеством не считали вовсе. Пане, заставшему «Великолепный век» разве что в виде сериала, который смотрела его бабушка, оставалось лишь плавать в патоке чужой ностальгии, выискивая в ней крупицы истины.