Спасение, как казалось наивному Пане, он нашел в том, чтобы по возможности чаще комментировать свои действия, особенно мелкие и якобы выдававшие в нем то, что он сам мог пропустить, если бы был, что называется, бессознательным существом. Чаще всего эти комментарии сводились к самоиронии или театрализованной рефлексии – одним словом, к попытке сломать четвертую стену, отлепиться от своей роли, в которую его впрягают страхи, личные интересы, самомнения и прочий грим.
В этом всем, на первый взгляд, открывался широкий простор для духовного роста, самосовершенствования, но на практике Паня просто пытался договориться со своей совестью, при этом не имея веских доводов, почему она должна грызть не его, а кого-то еще, – и порой он как бы размельчался до какого-то совсем уж смешного метания между кинематографической позой и жизненной прозой. И всегда из этого надрыва, как из гейзера, исторгались смех, сарказм и другие попытки обесценивания действительности. Очень для Пани тяжелые, изнурительные, но так ему нужные.
Когда в переходе на него шел зловонный бомж и просил мелочи, а Паня был в компании друзей, он старался быть оригинальным в ответах, называя бродягу братом, хоть того следующей же ночью мог убить мороз, а Паня бы ничего об этом не узнал. Когда школьный охранник громко орал своим хриплым от жира и сигарет голосом на него или на его друзей, он выжимал из себя насмешливую улыбку. Когда надо было просто опустить голову и стерпеть, Паня всегда искал лазейку для потешки, пока его самого или кого-то из близких, извините, не замешивало. Тогда он уже начинал корчить серьезность, озабоченность и участие, которые тоже, конечно, ничего общего с правдой не имели и давались Пане с немалым актерским усилием.
Да, Паня действительно считал себя особенным, но эти мысли о собственной исключительности были чем-то вроде поплавка, растворяющегося в утреннем тумане над водой. Неопределенные, незаконченные. Паня просто знал, что эта исключительность есть, раз леска куда-то тянется. Но иногда туман рассеивался, и тогда Паня просто не понимал, что он видит перед собой, или понимал, но не признавался в этом даже самому себе. И сейчас был как раз тот самый случай.
– Извините, а что я сделал не так?
– Ты зачем-то думал о пальцах, о том, как ты на них смотришь, тогда как на них надо было просто смотреть. И все. Как ни странно, чтобы просто смотреть, нужны годы практики, люди в монастыри уходят, чтобы овладеть должным самоконтролем, – говорил фокусник. – Но начать можно с самого простого – с вопроса, который я тебе сейчас задам.
Теперь уже Паня был белым кроликом, а мужчины в стороне – ухмыляющейся публикой.
– Готов?
– Да, – не совсем честно ответил Паня.
– Кто ты?
– Я?.. я Пантелеймон… То есть Паня.
– Нет, это твое имя. Кто ты? – вопрос звучал, как диктофонная запись, воспроизведенная по-новой.
– Ладно, я ученик, музыкант, начинающий писатель, – ответил Паня, немного смущаясь громкости этих статусов, и оттого говоря с некоторым нажимом.
– Мило, конечно, но все это – род твоей деятельности.
– Человек! – терял терпение Паня.
– Биологический вид. Так кто же ты?
Паня знал, что сейчас его звездный час. Казалось, разбить противника было так просто, словно он каждый день только этим и занимался и имел в этом даже излишнее мастерство. Но вот это «легко в бою» оказалось настолько легким, что взять верх в этой схватке мешала исключительно какая-то вселенская подлость, сующая свой измазанный дегтем нос в особенно большие бочки с медом. Все это до боли напоминало видео с качком в раздевалке, где тому припечатывают к спине дилдо на присоске, а он, качок, настолько мускулистый, что не может до него дотянуться.
Паня взял передышку, чтобы зайти с нового фланга.