Выбрать главу

Руслан, голубоглазый мужик с какой-то гоголевски-малоросской удалью в каждой черточке – от серебристо-шелестящего, точно степной ветер, голоса, до поджарого крепкого тела – часто рулил катером, когда Паня стоял на доске. И вот одним летним вечером, когда они причалили после Паниного райда «под занавес», а опорожненная бутылочка коньяка позвякивала в бардачке, Руслан, вскрыв приборную панель, поведал Пане, как завести катер без ключа. Провода, конечно, он резать не стал, но какой с каким соотнести показал.

Пристань осталась позади, и Москва-река запетляла своими каменными боками, словно черный змей в вековом панцире, прячась под гулкими мостами. Вместе с ней петляли и прятались парковые набережные, грибницы жилых громад, хмурые облезлые заводи и дюны гравия, щебня и песка на грузных спинах барж под ржавыми клешнями кранов.

Катер остановился перед первым шлюзом. Он выглядел, как ворота в мир доисторических железных Колоссов, где человек – лишь погрешность, которой можно пренебречь. Внушительный даже с моста, у подножия один вид его ржавого грузного коленчатого нутра леденил кровь. Паня уже положил руку на рычаг, чтобы оттянуть его вперед, но сверху, в одной из боковых башен, замигал белый искристый огонек, будто кто-то пускал оттуда солнечного зайчика. Паня подумал, что это просто блик на оконном стекле, но свет пульсировал в определенном ритме, словно им выбивали морзянку. А затем шлюз стал открываться.

Вода за ним была на том же уровне. Не дожидаясь, пока он растворится целиком, Паня зашел в камеру шлюза и остановился посередине. Створки за кормой сошлись обратно, и он оказался заточен в узком пространстве между двумя шлюзами. Вода впереди, у следующей створки, забурлила, взвихрившись бледно-желтой пеной, и стала подниматься. Через минут двадцать второй шлюз открылся, и повторилось все то же самое: гудение насосов, скрип створок, бурление воды. Но за третьим простерлась длинная акватория, а следующий шлюз, над которым нависал пешеходный мост, только смутно виднелся сквозь дымчатое марево, разлитое над водой. Это была последняя пара шлюзов, за которой начиналось Химкинское водохранилище и дальше, дальше; канал, умащенный костями тысяч каторжников, на сотню километров тянулся к берегам Волги. Паня проверил взрывчатку, лежавшую под рычагом управления – она была в ручном режиме, – и зажмурился, как он иногда делал во время долгих пробежек, когда вид нескончаемой дороги становился невыносимым, так что осталась видна только узкая полоска света, в которой от окружающего остались только маслянистые контуры. А затем он до упора оттянул рычаг.

Дело было в январе, после новогодних праздников. Паня не явился ни на один из экзаменов своей первой студенческой сессии. Никто не знал, да и не интересовался, кроме его мамы, где он пропадает – друзей на тот момент уже не осталось.

До поздней ночи Паня слонялся по дворам и паркам – вблизи дома или на другом конце города, – а иногда уезжал на пригородных электричках в случайном направлении, где точно так же бродил вдоль дорог и по глухим подворотням, пока мороз своими беззубыми деснами не впивался в конечности слишком сильно. Денежные транзакции сводились к покупке слоек и йогуртов в местных «Магнитах», а все карманы были туго набиты перчатками – чтобы руки замерзали не так быстро.

Как-то вечером Паня приехал в один из окраинных районов на юге Москвы. Огромные, словно бы перекормленные людьми, побледневшие от времени дома, сродни костям доисторических чудовищ, были следами какого-то архаического гигантизма, который сердечно благодаришь за то, что он остался в далеком прошлом. Кое-где на их исполинских фигурах клочками висела медная шерсть – крючья засохшего плюща. А в нем – немая насмешка: как бы высоко мы ни строили, природа всегда дотянется своей дланью до величайших из наших творений, чтобы объять их зеленым забвением.

Паня присел на скамейку под окнами высокого рыжего дома, одного из трех одинаковых, стоящих треугольником, – и достал книгу.

Через какое-то время, утраченное в забытье интересного момента, Паня ощутил чье-то присутствие. Ему смутно припомнилось, как запищала кнопка подъездной двери и кто-то присел рядом. Как бы разминая шею, он огляделся. На одной скамейке с ним сидел Автор – автор книги в его руках. Паня не мог, да и не пытался отвести своих выпученных глаз, своей безумной полуулыбки от коротко стриженного мужчины с высоким, резко очерченным лбом, редеющими к вискам бровями, глубоко посаженными, слегка суженными наискось глазами и темной эспаньолкой.

– Я знаю, это неправильно, выслеживать вас, стеречь у дома и заговаривать вот так вот, как ни в чем не бывало. Действительно, с какой стати какой-то школяр, который боится подойти даже к опухшему охраннику из ближайшего зажопска, чтобы отпроситься домой, может считать вдруг своим ближайшим другом того, кто честным трудом сделал свое имя узнаваемым? Но разве… неужели это не прекрасно, что люди уже знают вас, ни разу не видев в глаза? Окей, да, пусть им только кажется, что они знают… но ведь вы сами вселяете это чувство, – каждая жила во вспыхнувшем Панином теле тряслась, пыхтя лихорадочным жаром. – Ваша нелюдимость и презрение к материальному, сквозящее из каждой книги… – Паня бескровными пальцами проминал переплет одной из них. – Когда я вас читаю, у меня ощущение, что вы понимаете меня лучше… ну, лучше меня самого. Я знаю, так всегда с кумирами… они собирают наши слезы и в красивых пакетиках продают их нам же. Но остальные льют слезы о том, что начался отрезок дистанции, который мы бежим с гирей на яйцах, а вы… ну, ваши слезы о тех пределах, где этой дистанции нет. И это притягивает, как… как мотылька – свет… Он ведь тоже хочет спастись, хоть и оттого, что не понимает, что спасение, как и он сам, лишь иллюзия, что все лампочки развешиваем мы сами… Недавно я наткнулся на свой рисунок за пятый класс – оказывается, я хотел стать супергероем; расписывал, что купить из одежды, а что перекрасить в черный, чтобы стать эдаким… ну, ночным линчевателем. Боже, это так наивно, напыщенно и глупо… А для меня все было на полном серьезе. Но самое страшное, что ничего не изменилось. Да, плащи и маски сменились книжками и выдержками из интервью… Но это все тот же безотчетный детский фанатизм. Глупый детский сон, который сменился глупым взрослым сном, – челюсти от холода, пожирающего горячее тело с особенным аппетитом, сводило так сильно, что Паня не знал, можно ли вообще разобрать хоть что-то из сказанного им, но, как только он пытался расслабиться, дрожь пронизывала тело внезапными болезненными набегами, словно бы нервы, растянувшись, ложились на ледяные иглы, отчего вздрагивали и тут же снова натягивались. – Я бросил все, ко всему остыл, все презрел, оголив до органической сути и испепелив демоническим взглядом. Но, попав в пустоту, по краю которой ходит каждое ваше слово, я избавился ото всего и всех, кроме того, кто в ней задыхается… Летом, полгода назад, я шел вдоль дороги где-то под Солнечногорском и думал, что вот оно – начало моего странствия по миру. Я прикидывал отказ от денег, ночлег в лесу, прощальные письма близким, где я бы запрещал им горевать и искать меня, если они хоть сколько-то меня любят. Поймите, я не хотел умирать, но еще меньше я хотел жить как прежде… Я шел, окрыленный этими новыми смелыми мыслями, шел, шел… и увидел сбитую лису. Она лежала посреди дороги. Стеклянные глаза, оскал, задние лапы перекошены, но в остальном она была совершенно целой, так что я даже боялся поначалу подойти. Я долго просто смотрел на нее, пока на обочину не съехал какой-то мужик. Он достал из багажника перчатки, и я отволок ее окоченевшее тело в кювет. Мне почему-то захотелось сделать это самому. Она не вошла в Радужный Поток, прыгнув с трамплина на велосипеде, как у вас в книге – она с тем же бессмысленным оскалом и теми же стеклянными глазами терлась головой об асфальт, пока я волок ее в кювет. Мне стало страшно – страшно умереть от скуки, от голода, от одиночества, от мыслей на этой бесконечной пустой дороге. После этого я просто пошел туда, куда и вела эта дорога – на дачу. Но легче мне от этого не стало. Я все еще не знаю, куда мне податься: снова присосаться к хмельному горлышку жизни или протрезветь? Только кто и куда собирается трезветь, если жизнь и есть одно лишь опьянение ей?