Выбрать главу

— Погодите, господин настоятель, ведь мы, художники, истолковывали народу священное, делали понятным, потому что народ не разумел языка Рима.

— Вы создавали кумиры, в которых сами не верили, вы лишь насмехались над ними. Вы помогали приукрасить правду, чтобы она пришлась по вкусу непокорным; теперь у нас будет голая, горькая правда без ваших прикрас, и как толкователи вы нам без надобности, ибо теперь священное заговорит чистым языком, понятным для всех. Да и что ты толкуешь ныне разбойнику там, в новой башне? Плотские утехи, мерзости язычества, коим должно развлечь его хмельной взор и расшевелить воображение! Церковь и столовый покой были для тебя святы одинаково, ты всегда был тут как тут, где бы ни угощали изысканными яствами! Ты никчемен, имя тебе — фигляр! Коли имеешь провозгласить что-нибудь серьезное, говори, изломай свои кисти, возьми на себя крест Господень! Почестей на этой земле ты не добьешься и злата тоже, но обретешь непреходящее сокровище на небе, где не истребляют ни моль, ни ржа! Да будет мир с тобою!

Священник пошел прочь, не дожидаясь ответа, и Джакомо вскоре последовал за ним; но стопы свои он направил в поселок, а оттуда уехал с оказией в город.

* * *

Когда Ботвид поднялся в алхимическую мастерскую и увидал суеверие Джакомо, его охватила жалость к другу, ибо понял он, что тот поддался случайной слабости. Отыскавши кой-какие проверенные целебные травы, Ботвид приготовил питье, помогающее от горячки, и спустился в комнату больной. Его весьма удивило, что Джакомо там нет, но удивляться было недосуг, ведь больная уже находилась при смерти. Проглотить питье она не могла, ибо горло ее было сведено судорогой. Страшное зрелище, и Ботвид залился слезами, старик же словно окаменел от горя. Наконец больная поднялась на постели и вопросительно огляделась по сторонам.

— Где он? — спросил Ботвид у старика.

Но тот лишь посмотрел на него тусклым взором. Мария протянула к Ботвиду руки, на миг обняла его за шею и прижала к себе. Он боролся, как бы со смертью, однако ж не смел силою высвободиться из опасных объятий, шептал свое имя, да только она не слышала; он отстранил было ее от себя, но на лице ее отразилось такое отчаяние, будто она увидела, как любимый отталкивает ее, и добряк Ботвид держал ее в своих объятиях, пока она, измученная, не упала на подушки и не испустила дух.

— Где же Джакомо? — вот о чем спросил Ботвид, как только буря утихла.

— За лекарем пошел, — отвечал старик. — Ступай и ты отсель, ступай, ибо теперь опасность особенно велика.

— Коли мне должно умереть, я уже обречен, — сказал Ботвид. — Бедняжка Мария, она думала, это ее Джакомо.

— Нет, — послышался голос от открытой двери, — она знала, что это Ботвид, ибо видела, когда жалкий ее возлюбленный оставил ее.

То был новый приходский священник.

— Он оставил ее? — вскричал Ботвид, потрясенный до глубины души. — Оставил?

— Недавно он бежал отсюда, в санях, по льду! Он был человек мирской и оттого страшился смерти. Плохой тебе достался учитель, Ботвид.

Священник подошел к постели и сотворил краткую молитву. Старик не позволил накрыть умершую, решил сидеть здесь, бодрствуя над нею при свечах, по давнему обычаю, ему казалось, она и в смерти по-прежнему хороша, сколь жестоко ни обошлась с нею болезнь.

— Ты видишь, — сказал Ботвиду священник, — то, что вправду прекрасно, — не для взора; любовь даже саму мерзость делает прекрасной.

* * *

Чума пришла так поздно осенью, что ударивший мороз пересилил ее и повязал. Она унесла нескольких работников, занятых на строительстве замка, но пощадила и Ботвида, и горемыку отца. После смерти Марии и бегства Джакомо Ботвид впал в тоску и задумчивость. Работа вызывала у него отвращение; сатиры и нимфы, коих ему надлежало рисовать и писать красками, оборачивались бесами, которые, соблазняя людей, мельтешили вокруг с искусительными и греховными кубками; глаз его не обнаруживал ничего красивого в сластолюбивом старике с рожками на голове, с козлиными ногами и хвостом; набожная его натура вовсе не ощущала подъема оттого, что он изображал обнаженных юношей и женщин; без софистики Джакомо, возбуждавшей самообман, он уже не мог видеть в них богов и богинь, они оставались не более чем нагими мужчинами и женщинами. Это «более чем», о котором постоянно твердил Джакомо, сделалось для него всего лишь вымыслом. Впечатление чистоты, какое производил на него мрамор, он относил за счет ясного взора рассудка, который тотчас понимал, что это камень, а не плоть, и оттого вожделение обнаруживало, что здесь ничего не достигнешь. Стало быть, обезоруживало похоть не какое-то божественное свойство, приданное камню художником, но всего-навсего свойство камня быть камнем.