Есть квартиры, заставленные дорогой мебелью, но лишенные уюта и теплоты. Есть и женщины, на которых дорогие шелковые платья выглядят безвкусно и неуклюже. Лукинична же всегда в своем простом и уже поношенном платье, однако вовремя выстиранное, заштопанное, голова аккуратно причесана, — поэтому и кажется моложе своих лет.
«И когда это она успевает?» Надежда долго любовалась вышивкой рушников, обрамлявших фотографии на стенах, и тонким узором бумажных занавесок на окнах. И все это сделано руками мамы! И чего только не переделали эти работящие руки! Сколько помнит себя Надежда — они всегда в работе. То работают на стройке, то стирают у соседей, то шьют, прядут… И Надежда почувствовала такую нежность, такую благодарность к этим натруженным материнским рукам, что захотелось вскочить и расцеловать их. И вскочила бы, если б к ней еще плотнее не прижался Юрасик.
С радостью заметила Надежда и несколько обновок в комнате: на столике сверкал серебристыми планками репродуктор, на этажерке возвышалась стопка еще не разобранных томиков Шевченко и Горького. Это уже Василь! Он давно мечтал приобрести полные собрания сочинений своих любимых писателей. И вдруг взгляд ее остановился на фотографии, стоявшей там же, на этажерке, Надежда вскочила так стремительно, что чуть не уронила ребенка. Это был снимок Василя. Снимок новый. Она его еще не видела. Василь стоял около своего самолета и задорно смеялся. Летный комбинезон с откинутым воротником, петлички с двумя кубиками, фуражка с большим козырьком придавали его лицу особую привлекательность.
«Лейтенант!» Она знала, что Василя повысили в звании, но еще не видела его лейтенантом.
От волнения туманились глаза. Надежда то с трепетом прижимала к груди фотографию, то целовала ее.
На кухне жарко пылала плита, шумел примус, а вспотевшая Лукинична накачивала еще и второй, взятый у соседки; что-то клокотало, шипело, жарилось, варилось, и ноздри приятно щекотал запах лаврового листа.
— Ой, мама! Ты словно к свадьбе готовишься!
— А как же! Такой день, доченька! Для меня он особенно дорог.
Глаза Лукиничны замигали и наполнились влажным блеском. Разве знает кто, как ждала она этого дня! Сколько усилий стоило ей дать дочери высшее образование! Никто не знает. Бывало, плакала по утрам: ныло натруженное тело, встать не могла от боли. Но вставала: внука — в ясли, сама — на работу. И никогда не жаловалась. Сколько, бывало, корили ее и Федоришиха и Степанида за то, что она так надрывается, советовали не к книжкам, а к лопате приучать Надежду, но Лукинична знала: ей-то они советуют, а сами своих дочерей в столичный институт пристроили. И видела не столько сочувствие в тех советах, сколько зависть.
— Но почему ты плачешь, мама? Хватит. Кончились твои заботы. Теперь мой черед о тебе беспокоиться. А ты будешь только командовать: «Надийка — денег! Надийка — платье! Да не простое, а маркизетовое!
Пытаясь развеселить мать, Надежда шутила, изображая ее в роли командира, и радовалась, думая, что так оно теперь и будет.
— Потому и плачу, доня. От радости плачу, — вытирая посуду, говорила мать. — Отца вспомнила… Не пришлось ему увидеть тебя такой…
Надежда не знала отца. Он не вернулся с гражданской войны, когда она была еще грудным ребенком.
На пороге без стука, с грудой тарелок в руках появилась долговязая Килина Макаровна — соседка с верхнего этажа. Она была такой непомерной высоты, что едва не касалась потолка. А от своей худощавости казалась еще выше и просто пугала этим. Другие в таких случаях сутулятся, ходят без каблуков. Но Килину Макаровну не удручал ее рост. Она даже гордилась им и всегда ходила на высоких каблуках. Ей попросту, наверное, нравилось смотреть на всех окружающих сверху вниз.
— Зачем это вы, Макаровна! Спасибо, спасибо, — смущенно отмахивалась Лукинична. — Нам достаточно уже, спасибо.
— Не за что, сестричка. — Она всех называла сестричками. — Пусть постоят. Может, понадобятся, — густым мужским басом гудела Килина Макаровна.
Вслед за ней в узенькую дверь кухни сунулась с макитрой в руках толстенькая, как кубышка, Крихточка. Сунулась — и завязла в двери. Тоже соседка, только с нижнего этажа. Языкастая и говорунья — на всю округу. Голос сильный, пронзительный: бывало, как зазвонит на улице — за два квартала слышно. Она и говорить-то спокойно не может. Говорит и будто пританцовывает. Да и говорит она как-то скороговоркой, перескакивая с одной мысли на другую, с предмета на предмет, и так быстро, словно боится, что не успеет всего высказать.