Ну конечно же, на обратный путь! До цели мы дойдем на высоте пяти тысяч метров. Затем наберем еще с полтысячи и отбомбимся. Когда возьмем обратный курс, штурман откроет баллон. Только тогда, и не раньше!
Сообщаю штурману свои соображения. Евсеев слабо возражает:
— Не выдержу.
— Выдержишь. Ничего с тобой не случится. Ишь разбаловался — на четырех тысячах маску надевать!
— По инструкции же…
— Ладно, помалкивай. Я надеваю с пяти.
— То ты… — И тут же соглашается; — Ладно, пошли, это я так.
Мы уже давно вышли из окружения облаков. Над нами звезды. Другие миры. И если там живут разумные существа, они, конечно, не знают, что такое война. Забыли, пройдя этот мучительный путь эволюции. Мне хочется верить в это. Очень! А мы вот тут несем вахту мира… через войну.
Время от времени спрашиваю у Китнюка, что он делает, как поживает. Не вздремнул ли случайно. Для стрелка вздремнуть — плевое дело. Велик соблазн. Весь полет он лежит на броневой плите возле пулемета. И конечно, веки смеживаются сами. А смотреть надо в оба. Фашистские ночные перехватчики уже оснащены радиолокаторами. Попадешь такому на экран — пиши пропало! Подкрадется, даже если ты будешь идти в облаках, — расстреляет в упор из пушек.
Евсеев величает Китнюка начальником пассивной обороны и министром пропаганды одновременно. В его обязанности входит время от времени брать приготовленные заранее, связанные в пачки тридцатисантиметровые полоски фольги и, разрезав тесемки, бросать за борт. Тонкая фольга, разлетаясь облаком, создает большой металлический экран. Пусть гоняется перехватчик-фашист за призрачными самолетами!
А над целью Китнюк бросает листовки. Чтобы знали фашистские бюргеры: расплата придет! А сейчас:
— Эй, не дремать на посту, не дремать!
Моторы гудят свою старую песню: «Ровно-ровно-ровно-ровно…» Мерцают фосфорическим светом приборы. Чуть подрагивают стрелки. Они тоже на посту: следят, докладывают. Это мои друзья. Их несколько десятков: большие, маленькие, неподвижные и нервные. Всякие. И все они нужны. Через них я знаю, что творится в недрах моторов. И если стрелки, дрогнув, сообщат мне тревожные данные, я не буду выдавливать каблуком сапога циферблаты приборов. При чем здесь прибор?
Я ненавижу лишь один прибор — газоанализатор. На него нельзя положиться. Он всегда говорит неправду, приукрашивает действительность. Мотор задыхается от бедной смеси, а газоанализатор докладывает, что все хорошо и всего достаточно. Мотор захлебывается от избытка горючего, а прибор говорит: «Все идет отлично! Так и надо, в самый раз…»
Сейчас газоанализаторы молчат. Вчера, перед вылетом, я приказал технику выключить их. Обхожусь. Смотрю на глушитель и подбираю нужный цвет. Так оно лучше. Надежней. Не люблю дезинформаторов.
Штурман в своей кабине пытается закурить. Я это слышу по запаху серы.
— Черт побери совсем! — раздраженно ворчит Евсеев. — Спички какие пошли — воняют, а не горят.
— Голова! — отвечаю ему. — Спички — народ несознательный. Они не загораются от величия цели. Ты меня понял?
— Н-нет, — признается Евсеев. — Не пойму, что им надо?
— Кислороду.
— Тьфу ты, ч-черт! — ругается Евсеев. — Действительно, голова! — И, придвинувшись к баллону, закуривает, чуть-чуть приоткрыв вентиль.
Потом он затихает. Копошится с картой, ложится на пол, прижимается лбом к плексигласу своего фонаря и долго смотрит на землю.
Я уже знаю, сейчас он скажет громким голосом: «Пересекаем границу Восточной Пруссии!»
Его волнение передается мне. Я тоже, как и он, ощущаю, будто летим мы сейчас не над землей, а над бездонной пропастью.
Нет, здесь уже не спустишься на парашюте, если откажут моторы или собьют истребители. Здесь советских партизан не найдешь.
Далеко справа видно, как наши бомбят Кенигсберг. Это запасная цель для тех, кто по разным причинам не может дойти до Берлина. У кого неладно с мотором, у кого не хватает горючего, а у кого и выдержки— всякие бывают причины. Летчик больше, чем кто-либо другой, зависит от случайности. Летит, летит, уже пять часов, а вон еще только Кенигсберг появляется. Из-за встречного ветра машина еле ползет. Двести тридцать километров в час путевая скорость. Пять часов, да еще до Берлина почти три — итого восемь. Да обратно лететь столько же. А ветер! Ветер может стихнуть или повернуть, кто его знает. Разве можно надеяться? Нет, вернее на Кенигсберг, Сворачивают, идут на Кенигсберг,
Летим дальше. Молчим, не разговариваем, думаем каждый о своем. Перебираем в памяти прошедшее. О будущем мы не мечтаем. Не положено. Рано. Война еще не кончилась.