И тут передо мной неожиданно появился образ матери. Ее родное лицо было строгим, глубокие карие глаза, еще не потерявшие своего блеска, смотрели проницательно, испытующе. Мне показалось, что в том взгляде и был весь ответ. Согнутая материнская рука поднималась... для благословения или для проклятия.
А потом мысленно пронесся перед строем однополчан. Обветренные, суровые лица, глаза, преисполненные глубоких раздумий о судьбе живых и погибших...
- Никаких бумаг подписывать не буду! И катитесь вы...
С минуту полковник оставался неподвижным, устремив на меня свои ставшие стеклянными глаза.
Затем заорал, словно ему подсунули под ягодицы раскаленную жаровню.
- Так ты, может, коммунист?! - брызнул слюною.
- Да, коммунист, и служить всякой погани не буду! Не дождетесь! Если суждено умереть, то умру на своей родной земле, а ваши могилы затопчут, разровняют, и даже волки на них выть не будут.
Полковник отшвырнул от себя стул:
- Не надо патетических изречений, молодой человек. Должно быть больше здоровых, трезвых инстинктов. Брось корчить из себя героя, ибо, как говорят русские, ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас не споют. Сейчас мы посмотрим, как ты будешь дрожать, ползать на коленях, просить пощады, но, увы, будет уже поздно. Заруби себе на носу, слышишь, поздно!.. Вы фанатичное племя, жалкие рабы! - И, тяжело дыша, добавил: - Унтерменш! Взять его!
В палату тут же вбежали два дюжих "санитара", выкинули меня из койки и грубо поволокли во двор. Полковник следовал за нами.
- Мы теперь тебе покажем небольшой спектакль.
Итак, действие первое. - Ядовитая улыбка расползалась по пористому лицу полковника. - Для профилактики.
Спустились в подвал. Там увидел изможденного человека в лохмотьях, с глубоко провалившимися глазами. Он стоял, опершись о скользкую каменную стену.
- Вот посмотри, как горят твои комиссары, - резанул взглядом лысый.
Сначала никак не мог догадаться, какой смысл таится в этой фразе полковника. А человек, видимо, понял. Но он не попятился, не закричал, а только выпрямился и гордо поднял поседевшую голову, словно желая увидеть, что там находится выше, за толщиной подвального перекрытия.
Полковник взмахнул неведомо откуда появившейся у него бутылкой с горючей смесью.
У бросавшего был наметанный глаз. Бутылка звякнула о решетку и разлетелась на куски. Вспыхнуло пламя, которое мгновенно переметнулось на пленного. А человек стоял. Он так и остался черным, обуглившимся остовом у каменной стены, не проронив ни слова, не издав ни стона.
- Может, ты теперь припомнишь знакомых и примешь наше предложение? полковник заложил руки за спину, самодовольно улыбаясь.
- Не дождетесь вы этого никогда!
- Дело хозяйское. Но подумай до утра, наш несостоявшийся друг. Завтра тебе тоже может быть жарко. Приятных сновидений.
- Когда мне будет жарко, из вас вытрясут душу! - крикнул гитлеровцам вслед. - Может, чуть позднее, но обязательно это будет.
Полицай закрыл мне рот своей потной ладонью, а два солдата набросились с кулаками. Удар! Еще и еще. В голову, в плечо, в бок... Потолок пошел кругом и потонул в багровой тьме.
Утром в камеру, где накануне сгорел комиссар, швырнули и меня. Вокруг плавал еще не выветрившийся едкий запах гари. Вот здесь я точно понял: это конец. Отсюда никто не выходит. Отсюда даже не выносят. Просто выметают пепел.
Ночью снова зашел полковник. Сняв мягкую кожаную перчатку, вытер платком желтую лысую макушку:
- Поговорим, летчик.
- А зачем? Нам говорить не о чем...
- Майн гот! Какое дикое упрямство. Отто! - каким-то веселым голосом прошипел полковник. - А ведь мы его не долечили. Ай-ай, какое упущение. Этот пробел надо обязательно восполнить.
Взмах перчаткой. Солдаты, прижав меня к цементной стене, ударили головой о твердое покрытие.
Вдруг в лицо плеснуло огненным паром. Пронзительная боль - и сознание провалилось во тьму.
Затем начались галлюцинации. Опять мать. Как она сюда попала? Я ведь хорошо знал, что она живет рядом с блокадным Ленинградом. Но как пробралась через фронт, как вошла сюда, в глухой смертельный застенок? Ладонь ее прохладная, маленькая, шершавая. Гладит изрубцованную щеку, лоб. "Больно?" - спрашивает. "Очень больно, мама". Ее ладонь снова прикоснулась ко лбу. "Да у тебя температура". Так было в детстве - набегаешься по морозу, снега наглотаешься - вот и жар, озноб. Уложит тогда в постель, ноги закутает, даст какое-то снадобье, и на следующий день уже ожил, готов снова выбежать на волю. Вот какая легкая рука матери, как живительно ее нехитрое лекарство. А пока плохо, очень плохо...
Скрип дверей возвратил в действительность, наполненную мраком черным, осенним. Прелая солома буквально шевелится от насекомых. До подбородка натягиваю какие-то лохмотья. От нестерпимой боли, пригвоздившей к нарам, начал ковырять ногтями кирпичную стену.
Не будь ее, боли, пронизывающей каждую клетку, выскочил бы из этого смрадного колодца на вольный простор и бил бы в набат до смертного часа: "Люди! Уничтожайте фашистских гадов, травите бешеных собак, носящих человеческий облик! Нет им никакого прощения, нет пощады".
Отвернувшись к коричневой с плесенью стене, отчаянно напрягал память, вспоминал детали последнего "визита" к полковнику. Уговаривали. Подсовывали что-то подписать. Потом били... Кричали. Стращали. Что тогда завизжал полковник? "Это опасный враг!" Враг - это я. А потом? Слово какое-то употребил: "ум... умля-ген". Что оно значит?
Выгонят на работу - обязательно спрошу конвоира: "Вас ист умляген?".
Когда в бараке стало затихать и прутья решеток на окнах слились с темнотой, подсел рядом Виктор - мой знакомый летчик с Ли-2, сбитый в районе Полтавы.
- Ох и разукрасили тебя подлюки. Вылечили!
Виктор наклонился ниже.
- Что-то зашевелились немцы со своими холуями, словно им под хвост скипидару плеснули. Слышал я, наши прижучили гансов. Вчера какие-то ящики с барахлом грузили - должно быть, пятки смазывают.