Выбрать главу

— Пусть оба живут. Бурундук еще кедрового орешка на зуб не попробовал. И заяц избегался, порастрясся, худой. Пусть живут и пасутся.

Пока Петька, хотя и не напрямую, был против, отрицал задуманное мной, в голове он держал что-то совсем противоположное. Я догадывался, что, наверно, где-то в тайге догадывались и заяц с бурундуком.

— Тогда займемся рыбой, — уклонился от скользкой темы Петька, хитрил. — Хариуса будем ловить, большого, жирного и глупого. Это очень просто — завел петлю и дергай.

Дергать было некого. Больше пользы — кота за хвост. Но и кота нигде вблизи не наблюдалось. А хариусы никак не оказывали себя в шорской реке Кондома ни мне приезжему, ни коренному шорцу. Мы с Петькой, проницая глазом до самой малой гальки на дне, надолго замолкали. До сумерек, а порой и до рассвета. Возле реки в вековой тайге хотелось тишины, темени и покоя, такого же векового слияния с ними.

И в лагерь возвращались, объятые тьмой. Петька, подобно зверю, рыси или сове, видел тропу. Вел меня и удивлялся:

— Однако ты слепой. Совсем, однако, крот. Слепой…

Да, слепой, но не глухой, что-то передалось все же мне от Петьки. Я слышал и слушал ночь. Она доносила до меня свою, сотворенную столетиями, колыбельную — таежную, шорскую. Овевающую прохладой уже росных трав, томительно сладкую от сокрытых и закрытых в ночных бутонах таежных цветов, может, щемяще жалобную и зовущую. Неведомо куда, в шорское прошлое или будущее. И я уже насквозь, напролет свой здесь. Свой и чужой. По крови, воде, травам, земле и дереву. А Петька свой до мозолей и кончиков ногтей, до праха и тлена прошедших здесь поколений, как древняя и всегда молодая здесь вода. Я же растекся по чужим водам, их невнятному шепоту, всхлипу и крику, зову, струйному гомону чужих гортанных голосов. И соберусь ли вновь, дано ли мне собраться. Где моя живая и мертвая вода, думающая мной и обо мне? Глотну ли я ее хотя бы каплю, как птица в жаркий полдень? Омоложусь и состарюсь в ее целительно возрождающей мощи. И своя родная кукушка, подсадившая меня в чужое гнездо, пророчески прокукует надо мной и по мне, совсем или на долгие годы умершему.

Неизбытого, потерянного молила душа. Приращенности, заземленности и чистоты, грешной и наивной святости детства, которого у меня, может, и не было в вечной погоне за призрачными мирами, созданными мною же. Не без подсказки все же некого постороннего, понуждающего пошире развести руки и обнимать при каждом вдохе одну только пустоту. Обманчивую пустоту собственной тени, того, кем хотел быть и, кажется, был, но только во снах. Смертно изнемогал в самообмане.

И не с каждым ли так. Обнимаем обман и утешаемся пустотой. И потому до последнего вздоха в нас живет неутолимая и непроходящая жажда возвращения в уже утерянное, в день прошедший. Там мы все исправим и исправимся. Но наступивший новый день кажется вчерашним. Так он схож, как две капли воды, с прежним. В нем та же пустота. Самый жестокий обман, что время движется и что-то изменяет к лучшему. Проводили исследование нравов и человека христианских и послехристианских времен. Лучше нам не знать результатов. Они ужасающи — мы уже вплотную с апокалипсисом. И это свидетельство одной из последних гипотез ученых: в вечном движении совсем не время — Земля. Время же, времена неизменны, их, может, и вовсе нет, а есть все подлеющий и подлеющий человек.

Мы же все списываем именно на время. А надо бы на свою халдейскую упертость и неизменность в отнюдь не лучших наших качествах с пещерных времен, почему мы так склонны к предательству и забвению самих себя, лучшего в себе. Почему мы так увлечены самоубийством. Время же только наблюдатель за человеком-самоубийцей, потерявшимся в крови вечности, в желании и стремлении пойти вспять. Но в прошлое дорог нет, нет возврата домой. И сколько можно бросаться из крайности в крайность. Сколько можно нарекать на черта, дьявола, большевиков, фашистов, перестроечников-демократов… Кто там еще не угодил человеку? Может, пора бы и перестать лить крокодиловы слезы, сказать себе одним из старых солдатских призывов: берегите природу — мать вашу. Природу человека.

Творцу, создателю претит игра в подкидного дурака со своим же созданием, имитируя согласие, жизнь и вечность, отдавая предпочтение не подделке, а истинности. Истинности в нас и вокруг нас. В том числе и воды — иконе, зеркалу и мировой памяти, родящей и уносящей, всегда молодой и бессмертной, в сравнении с которой мы только тени. Суетные дети пустоты, не всегда понимающие, что есть кара, казнь, а что помилование.

Утешаюсь тем, что имею, вижу, делаю. Грабарством, землекопством. Поражаюсь слитным с моим молчанием камня. Молчание — это его речь, язык. Это и мой язык. Когда-то на родине старики рассказывали мне о камне, что он не говорящий. А еще, что камни растут, подобно грибам или человеку. Не верил. Но очень хотел верить и потому сомневался. Фома, законченный Фома. Потребовалось полвека и очень дальняя дорога и, может, совсем даже не моя жизнь, когда заговорили ученые: камни действительно говорят и растут. Это почти народ, цивилизация. Где же вы, ученые, раньше были. Душили деревенское мракобесие?