Одновременно до отчаянья и щемящей боли понимал, предчувствовал: нет, не одолею. Не мой это сом. Длиной более двух метров и под три пуда весом. Подбирается, а может, и переступил уже за вторую половину своего века. Вон сколько набрал на голову всякой мерзости: и пиявки, и водяные черви, и черт знает что еще. Как мы в детдоме пели: «На побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ж. в орденах». Несчастный, как и нас, наверху, сосут тебя и сосут, точат и точат земные черви. Это же надо испоганить такую голову — всему Дону голова. Ее не грех и открутить. Жаль, конечно, но надо. Надо, прости, но всех не пожалеешь. Вот только не думал-не гадал, что так повезет. Не подготовился, нету при мне ни багорчика, ни веревки, на крайний случай шнура, чтобы петельку сделать и взнуздать тебя, протащить через жабры. Ухватиться за жабры багорчиком, тюкнуть по темечку топориком.
Разумный человек не стал бы настырничать. Опустил бы перемет и обратился за помощью к тому же дяде Саше. Но я был не из разумников. Не колеблясь, набряк силой и глупостью, потащил сома к бортам лодки, намереваясь заключить его в объятия обеих рук. Защемить, выхватить из воды, поднять и кульнуть через борт себе под ноги. Сом легко дался подвести себя к лодке. У меня даже получилось слегка приподнять над водой его голову. Но когда я хотел перехватиться, взять в тиски туловище ближе к средине, со всей трепетной силой мужской ласки прижать к себе, чтобы на противовесе сподручнее опрокинуть его в лодку, случилось то, что должно было случиться.
То ли мне попался сом, не терпящий мужских объятий, то ли он был очень уж охранно-скользкий, сопливый, а может, просто не хватило силы в руках. Но если бы и хватило, пользы никакой. Сому, наверно, наскучило играть со мной. Почувствовал, что с моей стороны это уже совсем не игра. Покушение на его свободу и жизнь. Он избавился от равнодушия, лени, юмора и так ударил в хомут, что я едва удержался на корме лодки. Что-то хряско и хлестко щелкнуло по воде. Шнур утратил натяжение. Поводок на нем обвис.
Я ошеломленно застыл в лодке. И сом застыл в воде неподалеку от меня. Два истукана в одной реке. Та еще картина, хотя и не маслом.
Минуту-другую мы, неуклюжие и недоуменные, были подобны поплавкам в мертвом штиле речного равнодушия. Первым опомнился сом. Стал разевать рот, синенько пошевеливая губами и одним сивоватым усом, — второй я оторвал. Думаю, что он был не в обиде на меня за это. Скорее благодарил за встречу, приятное знакомство и полюбовное расставание. Тем же был занят и я, держа в руке поводок с куце обломанным под самое цевье крючком двенадцатого советского номера. Сталь, хотя и отечественная, не удержала донского вольного казака.
И я был благодарен и рад этому. Как бы я повел себя, выдержи она? Что бы я делал с таким огромным сомом? Пусть гуляет и пасется в Тихом Батюшке-Доне, в славной реке былой казацкой вольницы трех народов. А я буду знать, что где-то еще есть сомы. Радоваться. Ведь благодаря одному из них и познал настоящее рыбацкое счастье, выпадающее на долю рыбака, может, только раз в жизни.
Я ни с кем не поделился, никому не заикнулся о встрече со своей детской мечтой в чужих донских водах. Все свое ношу в себе. Не годится оглашать и пускать по ветру утешительные и величественные мгновения того, что бесконечно дорого, мило и любо душе. В словах это теряется, тускнеет и блекнет, пропадает не только прошлое, но и будущее. К большому сожалению, именно со слова начинается сегодня беспамятство.
А следующей ночью мне еще даровано было изведать нрав и силу Тихого Дона, потому что была она как раз Воробьиной. В сумерках уже я подплыл к причалу, где неделями загружали баржи донской пшеницей. Само собой, где пьют — там и льют. Зерно сыпалось в воду рекой. Прослышала об этом и рыба. Дядя Саша утверждал — язи, матерые, падкие на халяву. Подобно им, я тоже выправился на дармовую обжираловку. Если уж не вышло поймать печального монстра сома, то, может, повезет на матерого лодыря-язя.