В наших же местах, на приприпятском Полесье, несмотря на обилие издревле разнообразной рыбы, а когда-то осетра и белуги, карпа уважали. Не леща, не сазана, а именно карпа. Более полувека тому леща и за пристойную рыбу не считали. В Случи, когда он шел на нерест, можно было торчмя ставить в воду весло, и оно не падало. Брали его, леща, мешками. Везли возами. Запеченный и высушенный на соломе в печи, он был почти лакомством и очень годился весной и летом в борщи, кулеши, затирки, особенно в дни церковного поста.
Сазан же на гомельском Полесье прокидывался лишь изредка, местные рыбаки его почти не знали. На Житковщине, около Случи, водился преимущественно в Княжьей старице меж деревнями Вильча и Княжбор, в русле, видимо, когда-то большой реки, чуть ли не с первобытно-пещерных времен, уныло и хмуро занавешенном и задымленном то ли стариной, то ли печалью уже новых времен. Заколоженное и бездонно трясинное, зачарованное, словно в нем и сегодня скрытно проживал пещерно первобытный человек и никого не подпускал, оно порой почти полностью исчезало, подземельно поглощаясь, оставляя лишь знак о себе, заплатку, будто глаз с того света или утопленная здесь звезда. Неизвестно, откуда и из каких столетий зря на сегодняшний белый свет, некого охраняя и сторожа. Во влаге преисподних нор елозили большие и безобразные жуки-падальщики, черноспинные, с коричневым подбрюшьем.
Это обычно случалось посредине очень жаркого и суховейного лета, в спад, межень воды в водоемах. Но лето кончалось, приходили и проходили осень и зима. Брала свое у снегов весна. И старица, неохватная глазом, разливно и широко возрождалась вновь, и что удивительно — с рыбой, по-взрослому бесстыже оказывающей себя. Таким образом, сазан был жителем двух миров, того и этого. Его явно побаивались. Хотя старожилы и клялись, что ничего вкусней глаза сазана в жизни не пробовали. Ведро корчевки, полесского самогона, под него как нечего делать можно уговорить. И ни в одном глазу. А каким был тот сазан и его глаз и сколько под него можно выпить, пьющие могут представить себе сами.
В немалой степени карп стал знаменит еще и потому, что был дармовым, халявным. А на халяву, как говорится, и уксус сладкий. Сам по себе в диком состоянии он почти не встречался. Слыл дармоедом и неженкой белопольских панских прудов, а позднее — советских рыбхозов. Его искусственно разводили в специальных питомниках, химически обработанных от рыбьих хворей и микробов. Пересаживали в пруды, где они выгульно набирали вес, кормили их зерном и специально разработанным комбикормом. По осени из нагульных прудов спускали воду и отлавливали уже так называемого товарного карпа. И быстро, быстро, пока он не зашелся, не отбросил коньки, не сложил ласты и дал дуба, асфальтом и бетоном, минуя деревенские селения, хаты, дворы и подворья, их печи и столы, живого, соленого, копченого везли в услаждение больших городов, областных и столичных. Ведь в одной только Беларуси, как известно, три столицы: Минск, Бобруйск и Плещеницы. А еще же есть и Москва. Везли без остановок и пересадок, прямо на столы со скатертями-самобранками нужным и очень нужным рыбхозу, стране да и всему человечеству людям. Что влияло, не могло не влиять на пробуждение у имеющих глаза, но не имеющих рыбы местных жителей пролетарского сознания, вкупе с возмущением и гневом.
Это начало сказываться и на карпе. Он в половозрелом возрасте стал проявлять характер, уходил в беженство, эмигрировал к своим не изнеженным и не прирученным собратьям — диким лещам и сазанам. Похоже, сам взламывал свои камеры, запорные решетки шлюзов, курносо поднимал и сбрасывал завалы, задвижки запоров — в знак революционной солидарности и сострадания к своим свободным, но голодным родичам-тубыльцам. А уже собратья этих тубыльцев, сами тубыльцы — печати негде ставить — хорошо знали урочный час бешенства с жиру одержавленного карпа, его исхода из коммунистическо-распределительной Мекки. И не только знали, но способствовали его святым освободительным устремлениям. Потому что это было лучшее из свидетельств прихода в их дома сытной и наваристой осени, страдной поры на полях и второго укоса трав, припадающий как раз на короткий промежуток между яблочным и медовым Спасом, а также на первый отлов рыбы в рыбхозах. Время, когда крестьянин мог побаловать себя вареным и жареным карпом и ушицей. Когда над первыми отавами, надречными осоками и озерными смуглоголовыми камышами и рогозами, удовлетворенные летом, брюхато и лениво подрагивали коричневыми кольчатыми хвостиками осоловевшие от солнечной неги стрекозы и кузнечики. Они кучно вздымались из-под ног человека и сразу же возвращались в его след на скошенной траве.