Генеральша переложила стаканчик с чем-то красным из левой руки опять в правую и сказала поручику, однотонно, глядя мимо:
- Садитесь, я вас - давно - не видала.
..."То есть как - давно не видала?"
И сразу сбила с панталыку Андрея Иваныча, выскочила из головы у него вся приготовленная речь.
Капитан Нечеса, кончая какой-то разговор, пролаял хрипло:
- Так вот-с, дозвольте вас просить - в крестные-то, уж уважьте...
Генеральша отпила, глаза были далеко - не слыхала. Сказала - ни к селу, ни городу - о чем-то о своем:
- У поручика Молочки пошли бородавки на руках. Кабы еще на руках, а то по всему по телу... Ужасно неприятно - бородавки.
Как сказала она "бородавки" - так за спиной у Андрея Иваныча что-то шмыгнуло, фыркнуло. Оглянулся он - и увидал позади, в дверной щели, чей-то глаз и веснущатый нос.
Капитан Нечеса повторил умильно:
- ...Уважьте - в крестные-то!
Должно быть теперь услыхала генеральша. Засмеялась невесело, треснуто - и все смеется, все смеется, никак не перестанет. Еле выговорила, к Андрею Иванычу обернувшись:
- Девятым, разрешилась капитанша Нечеса, - девятым. Пойдемте со мной, - в крестные отцы?
Капитан Нечеса закомкал свою бороду:
- Да, матушка, простите Христа ради. Уж есть ведь крестный-то. Жилец мой, поручик Тихмень, обещано ему давно...
Но генеральша уж опять не слыхала, опять - мимо глядела, прихлебывала из стаканчика...
Андрей Иваныч и капитан Нечеса ушли вместе. Хлюпала под ногами мокреть, капелью садился на крыши туман и падал оттуда на фуражки, на погоны, за шею.
- Отчего она какая-то такая... странная, что ли? - спросил Андрей Иваныч,
- Генеральша-то? Господи, хорошая баба была. Ведь я тут двадцать лет, как пять пальцев вот... Ну, вышла такая история да лет семь уж, давно! - младенец у ней родился - первый и последний, родился да и помер. Задумалась она тогда - да так вот задуманной и осталась. А как опомнится - такое иной раз, ей Богу, ляпнет... Да вот - Молочко, бородавки-то: и смех ведь, и грех!
- Ничего не понимаю.
- Поживете - поймете.
3. Петяшку крестят.
Ну, ладно. Ну, родила капитанша Нечеса девятого. Ну крестины, - как будто что ж тут такого? А вот у господ офицеров - только и разговору, что об этом. Со скуки это, что ли, от пустоты, от безделья? Ведь и правда: устроили какой то там пост, никому не нужный, наставили пушек, позагнали людей к чертям на кулички: сиди. И сидят. И как ночью, в бессонной пустоте, всякий шорох мышиный, всякий сучек палый - растут, настораживают, полнят всего, - так и тут: встает неизмеримо всякая мелочь, невероятное творится вероятным.
Оно, положим, с девятым младенцем капитанши Нечесы не так уж просто дело обстоит: чей он, поди-ка раскуси? Капитанша рожает каждый год. И один малюкан - вылитый Иваненко, другой две капли воды - ад'ютант, третий - живой поручик Молочко, как есть - его розовая, телячья мордашка... А чей, вот, девятый?
И пуще всех тот самый Молочко взялся за дело. Очень просто почему. В прошлом году его в отцы капитаншину младенцу обрядили, проздравили и угощенье стребовали, - хотелось и ему теперь кого-нибудь подсидеть.
- Господа, да постойте же, - подпрыгнул Молочко как козлик, как теленочек веселый, молочком с пальца поеный, господа, да ведь - Тихмень же жилец-то ихний... Да неужто же капитанша его не приспособила? Не может того быть! А коли так, то...
- Бр-раво, и Молочко догадлив бывает, браво!
Так на Тихмене и порешили: может и не виноват он ни телом, ни духом, да уж очень над ним лестно потешиться, за тем, что Тихмень неизменно серьезен, длиннонос и читает, чорт его возьми, Шопенгауэра, там, или Канта, какого-то.
И, чтобы Тихменя захватить в расплох, чтобы не сбежал, только лишь за полчаса до крестин этих самых послали Молочко предупредить капитаншу о нашествии иноплеменных. По тутошнему называлось это: "пригласиться".
Капитанша лежала в кровати, маленькая и вся кругленькая: круглая мордочка, круглые быстрые глазки, круглые кудряшечки на лбу, кругленькие - все капитаншины атуры. Только, вот, сейчас вышел из спальни капитан, чмокнув супругу в щеку. И еще не затих, позванивал на полочке пузыречек какой-то от капитановых шагов, когда вошел поручик Молочко и, сказав: здравствуй, чмокнул капитаншу в то же самое на щеке место, что и капитан.
Страсть не любила капитанша вот таких совпадений, положительно - это неприличное что-то. Сердито закатила круглые глазки:
- Чего целоваться лезешь, Молочишко? Не видишь, - я больна?
- Ну, ладно уж, ладно, целомудренная стала какая!
Уселся Молочко возле кровати. "Как бы это к Катюшке под'ехать, чтобы приглашаться не сразу?"
- А знаешь, - подпрыгнул Молочко, - был я у Шмитов, целуются все, можешь себе представить? Третий год женаты - и до сих пор... Не понимаю!...
Капитанша Нечеса поздоровела, зарозовела, глазки раскрылись.
- Уж эта мне Марусечка Шмитова, уж такая принцесса, на горошине, фу-ты, ну-ты... Знаться ни с кем не желает. Вот, дай-ко сь, Бог-то ее за гордость накажет...
Переполоскали, перемыли Марусины косточки - и не о чем больше. Видно, делать нечего - надо начинать. Прокашлялся Молочко.
- Видишь ли, Катюша... Н-да... Ну, одним словом, мы все собираемся на крестины, хотим пригласиться. Надо отцом проздравить Тихменя. Я придумал, можешь себе представить?
Никак и не ждал Молочко, что так сразу согласится Катюшка. Залилась она кругленько, закатилась, под одеялом ножками забрыкала, за живот даже держится: ой, больно...
- Ну, и выдумщик ты, Молочишко: Тихменя - в отцы, а? Тихменя нашего длинноносого! Так его и надо, а то больно зачитался...
И вот - крестили. Генеральша улыбалась, глядела куда-то поверх, глазами была не здесь. Заспанным голосом читал по требнику гарнизонный поп. Вся ряса на спине была у него в пуху.
Неотрывно глядел на пушинки эти крестный, поручик Тихмень. Длинный, тощий, весь непрочный какой-то, стоял с ребенком на руках, удивленно водил своим длинным носом:
"Вот, ей-Богу, ввязался я... Закричит это на руках, ну что я буду делать?"
А "это на руках" оказалось даже еще хуже: в ужасе почуял поручик Тихмень, что руки у него вдруг намокли, и из теплого свертка закапало на пол. Забыл тут Тихмень всякую субординацию, ткнул, как попало, крестника на руки генеральше и попятился назад. Бог его знает, куда бы запятился, если бы стоявшая сзади компания с Молочко во главе не водворила его на место.
Пришло время уж и в купель окунать младенца. Заспанный поп обернулся к генеральше ребенка взять. А она не дает. Прижала к себе и отпустить не хочет, и кричит:
- Не дам, а вот и не дам, и не дам, он мой!
Поп оробело пятился к двери. Батюшки мои, что ж это? Суматошились, шептали. Кабы не Молочко, так и не докрестили бы, может. Молочко подошел к генеральше, взял ее за руку, как свой, и шепнул:
- Отпустите, зачем вам этот, у вас будет свой, можете себе представить. Раз я говорю... Разве ты мне не веришь? Мне?
Генеральша засмеялась блаженно, отпустила. Ну, слава-те, Господи! С грехом пополам докрестили и Петяшкой нарекли.
Тут-то и приступили господа офицеры к поручику Тихменю. Одним разом, по команде, все низко поклонились:
- Честь вас имеем, папаша, проздравить с новорожденным, с Петяшкой, на чаек с вашей милости...
Замахал Тихмень руками, как мельница.
- Как это - папаша? Я и не хочу вовсе, что вы такое! Терпеть не могу...
- Да в детях-то, милый, ведь Бог один волен. Уж там, можешь терпеть, иль не можешь...
Пристали - хоть плачь. Делать нечего: вечером Тихмень угощал в собрании. И пошло с тех пор: каждый день на занятиях спрашивали его, как, мол, здоровье сынишки - Петяшки. Задолбили, заморочили Тихменю голову Петяшкой этим самым.