Тусклым мазком висел месяц, и под ним, по стальной спине моря, ползли жёлтые блики.
Берег остался далеко на севере — в той стороне кто-то чуть черкнул по горизонту углем.
Поднимался вечерний бриз. С берега набегали шквалы, сдирали с воды маслянистую кожу, посыпали волны серой пылью.
Среди неба и моря звучали голоса.
К узкому ледяному ломтю с неба тянулась жуткая муть, из глубины вырастали волны, слизывали пушистую снежную корку, пробовали и не решались добраться до людей.
Незаметно сполз с неба вечер.
Днём плохо верилось в опасность — вёрст на двадцать пять берег людный. Кто-нибудь из попутчиков встретил лошадь с пустыми санями, видел полынью и следы, догадался о том, что случилось. Дали, наверное, знать в Устье. Там, на лоцманской станции, пароход и катера… Выйдут на розыск.
Ветер днём тянул будто бы с юга — оттуда большой волны не разведёт. Волны лениво горбили спины, уходя к берегу. Казалось, и льдину сносило туда же… И странно было видеть, как с каждым размахом тускнела, становилась тоньше узкая полоска на горизонте.
Отец Пётр загородился от ветра санями, закутался в шубу, ноги обернул полостью.
Фельдшер бегал по льдине в своём рыжем облупленном пальто, шлёпал руками, хлопал калошами.
— Вы, батюшка, напрасно сидите! — предостерегал он священника. — Первая помощь в несчастных случаях — не поддаваться сонливости. В отношении мороза… Вы сидите, а кровь у вас, между прочим, мёрзнет.
— Ты свои рецепты про себя держи… Доктор несчастный! — сказал священник. — Обтреплешь подмётки, к ночи мороз окрепнет, а тебе и ногой не пошевелить.
— К ночи? К ночи, Бог даст, мы дома…
— То-то, Бог даст!.. Пароход у нас нынче с опозданием… Хорошо, если хватились да в Устье телефонировали… А ежели нет?
Священник покрутил головой:
— До чего мне кобылы жалко! То есть так жаль, смотреть не могу… Ишь мается.
Лёд оторвался от берега в нескольких местах, обломки разошлись и белели среди волн, словно море скалило зубы.
Припав на колени на одном из обломков, по-кошачьи выгнувши спину, лошадь то исчезала за гребнем, то — вся на виду напряжённо тянулась к людям взъерошенной шеей и, раздувая ноздри, испуганно пятилась от набегавшей волны, обрываясь копытами в воду.
— Э-эх!.. — вздохнул отец Пётр. — Не денег жаль… Тоже ведь тварь… И пристрелить нечем… Четыреста целковых!..
Разделявшее льдины пространство жило тревожной жизнью. На откосе каждой волны сотнями бликов дрожали морщины шквалистой ряби. Пузыри вставали из глубины, лопались и тихонько шипели. Снизу тянулись щепки и обломки сухого тростника, смытого с берега приливом.
Под зыбкой, меняющейся грудью холодной воды пряталась холодная жуть.
Восток уже плотно задёрнула синяя бархатная мгла, и месяц казался теперь тусклым окошком.
До льдины добежал шквал. Поднял на неё снежную пыль, подхватил соломинку, упавшую из саней, закрутил вместе с пылью и потащил в море.
Было похоже на то, как в степи крутит метель позёмку, и жутко стало, когда снег, сорвавшись, таял в воде и солома легла на волну, закачалась на ней, набухла, ушла концом в воду и стала торчком, словно кто-то тянул её книзу.
И сразу стала чувствоваться под ногами глубина.
У фельдшера голова закружилась. Шарил невольно руками, ища точки опоры. И в первый раз, с тех пор как унесло льдину, ощутил холод. Ощутил ветер на лице, и чувствовалось, как жёсткие холодные руки схватили колени.
— Батюшка! — сказал фельдшер растерянно. — Вы того… как это?.. Вы на меня не обижайтесь!.. Как же мы теперича будем?
— Что — теперича?
— Как же, помилуйте! У меня завтра приём… Доктор опять придерётся, скажет — самовольно ушёл.
— А ты бы больше кляузничал. Нашёл время!.. Теперь сиди… Слюни распускать нечего. Бог даст, из Устья пароход вышлют.
— Приём у меня…
— Дубина! Что ж мне, заместо винта для тебя вертеться? Приём… Дай Бог из беды целыми выйти!.. У меня самого обедня… — отец Пётр опасливо покосился на ветер. — Сохрани Бог, моряна подымется.
Глаза фельдшера стали большие и круглые.
Невзрачный и хилый, он с берега не раз с жутким наслаждением любовался, как вставали и ползли на отмель, под северо-западным ветром, огромные седые волны.
Отступив на минуту перед сбегающим в море отливом, они горбили огромное тело, сразу одевшись пушистой белой каймой, тяжко бросались ничком на песок и с разгона взбегали далеко по откосу, толкая вперёд забытый прежнею бурей мусор.
Тогда в голову как-то не приходило, что там, далеко от берега, среди седой, кипящей, бешено ревущей пены могут находиться живые люди.
Фельдшер целыми часами, бывало, стоял на берегу, вцепившись в перила мостков, мокрый, заплёванный пеной, и когда возвращался в больницу, спрятанную от моря в лесу, за песчаной дюной, лицо его странно улыбалось, и он пристально, словно что-то новое, маленькое, рассматривал доктора, акушерку и сиделок.
— Степанов! Опять успел нажраться? — возмущался доктор.
Фельдшер молчал, загадочно улыбался.
— Это чёрт знает что! Марья Петровна! Опять придётся заместить этого…
Отец Пётр напомнил о буре.
И когда встала и открыла лицо своё эта мысль, сразу ушли куда-то далеко и стали маленькими мысли о приёме, больнице, докторе.
И снова сильнее ощутился холод — жало колени и сгибы костей стало щипать.
Тупо топтался, глядел на морщинистое море, где странно ныряла взъерошенная спина лошади.
Волны стали короче. Тёрлись у края льдины, захлёбывались, торопливо что-то глотали.
С запада растопыренной пятернёй тянулась к зениту туча, и красный отблеск мазал ей концы пальцев кровью.
Финн всё время сидел на рогоже, на корточках, обхватив руками колени. Он поднялся, подошёл, разминая затёкшие ноги, к священнику, толкнул пальцем передок саней и сказал:
— Вот… дрова!..
— И то!.. — обрадовался отец Пётр. — Я и не догадался… А чем рубить будешь?.. Топора нет.
Финн впился бурыми узловатыми пальцами в сани, напружил жилы на лбу, и передок с треском расползся.
Финн отодрал отводы, отвязал уцелевшую оглоблю и распялил на всём этом рогожу.
— Садись! — показал он священнику на шалашик. Отец Пётр пошарил в подряснике.
— Спички есть ли? Как это мы раньше не догадались… Владычица! Это что?!
Словно со дна вырвался и повис над морем полный смертельного ужаса, ни на что не похожий, режущий крик.
Обломок, должно быть, треснул, кобыла сорвалась задом в воду. Она судорожно цеплялась за скользкий край передними копытами — край уходил под её тяжестью в воду, взбивая пену; оборвалась наконец совсем, пробовала плыть и кричала долгим и диким криком, высунув из воды оскаленную морду.
Отец Пётр заткнул пальцами уши, зажмурил глаза и закричал в своём шалашике, как от зубной боли:
— О-ох! Поскорее бы она!.. Господи! Видеть не могу!..
Фельдшер следил, как билось животное, и странное сухое любопытство толкало в голове мысль: «Сколько продержится?.. Часов с собой нет… Ишь, ощерилась!.. Плакали у попа денежки…»
Лошадь закашляла, уткнула нос в набегавшую волну, и было видно, как на минуту, в последней судороге, вылезла из воды спина с мокрой лоснящейся шерстью.
Волну сдвинула другая волна. Отец Пётр закрестился:
— Царство небесное!.. Тьфу! Про кобылу-то?.. Ум за разум зашёл… На том берегу зимой рыбаков унесло. Двести пятьдесят человек. Ледокол подобрал из Кронштадта… Всех лошадей поели.
Фельдшер поморщился:
— Кобылятину? Я бы не стал.
— Их три недели носило, — сказал священник.
С тоненьким свистом протиснулся между людьми ветер, пригнул книзу пламя костра, спихнул в море сухую снежную пыль.
— Однако, щипется!.. — Фельдшер потёр нос.
Чёрная пятерня тучи перекинулась через небо, и месяц чуть мерцал у неё между пальцами.
За горизонтом давно уже словно ворочался медленно кто-то огромный и мягкий. Тихонько шипел.
В мутном сумраке чаще вылезали из моря горбатые чёрные спины и, с плеском кувырнувшись, показывали белое брюхо.
— Волну разводит? — тревожно спросил священник.
Фельдшер пригляделся. В той стороне, где был берег, огоньки потухли. Но сам берег близился. Вместо узенькой резкой черты на горизонте теперь тянулась и заметно росла широкая тусклая полоса. Вставала из моря всё выше, края неровные, будто зазубренные. Должно быть, опять к лесу прибьёт…