— Какая сволочь напоила дядю Васю?!
Днем раньше Лешка и сам испугался бы такого гнева, но теперь близость свидания с Настей вытеснила все. За окном быстро темнело. Пора! От волнения он не заметил, как оказался на улице. Он припустил к заброшенным постройкам, за которыми располагалось кладбище.
Вот и скирда прошлогодней соломы, где они расстались. Он торопливо обогнул один за другим четыре ее угла. Никого. Насти не видно.
Не пришла! Разгоряченный бегом и волнением, Лешка не мог уняться. Не мог примириться с тем, что ее нет. А может, опоздала? Мало ли что выкинет Петруха? А может, спряталась и наблюдает сейчас за ним, смеется?
Он еще раз обошел скирду, но ничего не обнаружил. И как-то сразу стало ясно, что Настя не придет. Темнота и безмолвие подступили к нему, и он отчетливо осознал, где находится: ночь, степь, скирда, рядом кладбище… И, стараясь не слушать вдруг пробудившейся тишины — жутких вздохов, шорохов — и не сдерживая больше расходившегося сердца, он ринулся сквозь ночь напролом к общежитию.
И вот в темноте полыхнули огни из окон столовой. Яркие, праздничные… Лешка не поверил глазам — с чего бы это? Но уж дальше бежал им навстречу, позабыв о страхе.
В столовой дымно, тесно, душно — празднично. Механизаторы гуляют. И Настя как ни в чем не бывало сидит себе за столом, от смеха давится…
Лешка побелел и с ненавистью, заменившей вмиг недавнюю любовь, взглянул на Настю. Вскоре в поисках места он был притерт дружескими плечами прямо к Петрухе и Орлику…
Тот лихо тряхнул смуглыми кудрями, раскинул руки, будто душу всем распахнул:
— А я что говорю?! Работать так работать! Гулять так гулять! — В глазах Орлика светило озорство и какая-то затаенная уверенность:
— Как живем-можем?
— Мы-то живем, а вот ты можешь ли? — озорно глянула на Орлика Настя.
Петруха меж тем разгомонился, облапил Орлика за плечи:
— Ты послушай, мил человек, напраслины не скажу. Хороша у меня жена, а?
— Хороша! — откликнулся Орлик за спину Пет-рухи и подмигнул Насте. Она распрямила плечи от этой похвалы и загадочно улыбнулась.
— А ты хоть и хитер, как цыган, да борода-то у тебя рыжая, — невесть к чему сообщал Петруха. — Издалека заметна. Мишень. А у нас, между прочим, ружье имеется. Самое настоящее, осечки не дает… Скажи, Лешка?
Лешка молчал, не знал, что ответить на неожиданный вопрос, удивляясь и негодуя на окружающих — над чем это они смеются. А Петруха тянулся к Лешке, настойчиво теребил его за рукав:
— Нет, ты скажи! Имеется у нас ружье или я вру? — В глазах озорство.
— Хватит, Петруха, — это добродушный Жора. — Имеется ружье, успокойся, — и к Лешке: — Не бери в обиду. Понимать должен.
— То-то, — выдохнул Петруха и обмяк, а Жора уж подсовывал ему гармонь:
— Народ песню желает, уважь?
— И-и-эх! — растянул мехи Петруха, будто отдушину отыскал. — Как за черный Ерек, как за черный Ере-е-е-ек…
Меж тем Орлик, заметив перед ним пустой стакан, налил его и заговорщицки кивнул — давай, мол, тяни. Лешка выпил.
Потом голосил вместе со всеми про Ерек, клялся в любви и преданности всем подряд, за что в награду получил чью-то благодарную и пьяную слезу, и наконец, дерзко глядя в Настины широко открытые от недоумения глаза, пообещал Петрухе подарить завтра ружье.
— Да зачем завтра! Бери сегодня, пока я добрый! — заорал он и недвусмысленно показывал на Орлика. — А то завтра поздно будет…
Что было потом, не помнит. Помнил только, как, ослепший от ночи, цеплялся руками за что попало, пытаясь поспеть за Петрухой, но того как ветром сдуло. И темнота…
Очухался в поле. Густая и короткая майская ночь редела.
В глазах мельтешили блестки. Но все это было уже признаком жизни — сознанием, памятью, мыслями, вернувшимися к нему, в коих защелкало, как по морзянке: Настя. Ружье. Петруха. Орлик. Все это переводилось тут же на ощущения: и яростной безысходной обиды, и жажды мщения, презрения, и снова обиды. Он вдруг вспомнил Петруху, рухнувшего в ночь, вспомнил его зловещее обещание — ну, сейчас я вам устрою тот еще тир! И мир потерял смысл, кроме одной, пронизывающей, как пуля, мысли — свершилось непоправимое…
Лешка бежал к общежитию. Вот и коридор, обитая дерматином дверь комнаты, кровать… Вот и ружье в чехле…
А вот патронташ. Четыре патрона заряжены картечью. Все на месте, как вчера.
Утро. Как медленно оно заступает и как до последнего сизо-черного вздоха сопротивляется ночь.
Сидит Лешка на обочине улицы, в коленях зажато ружье, и совсем не дождь капает на вороненую его сталь. Небо в это утро выдалось ясным, словно ничего под ним не произошло.
Степь просыпалась. Спешили к бригадной машине люди. Все: и дядя Вася, и Жора, и Петруха…
И Настя. Вот она протянула Петрухе термос с чаем, и тот привычно перекинул его дяде Васе. Вот что-то сказала, и все трое захохотали…
И в этом их смехе, в привычных жестах и напутствиях проглядывалось нечто сильное, прочное, что единило их личные жизни в одну общую главную жизнь, какой у Лешки не случилось. Иначе не заострял бы он внимания на мимоходных страстишках, на случайных промахах людей, подводя поспешную черту и навязывая им чужие — не их характеры. Не доводил бы он своего воображения до абсурда, где померещилось ему даже кровопролитие…
Из столовой меж тем выходили последние механизаторы. Торопились, зубоскалили по пустякам. Настя снова подошла к Петрухе, застегнула верхнюю пуговицу на его рубахе… И, разглядывая все это и наливаясь до бровей ярким стыдом, Лешка зыркнул по кустам, собираясь кинуть в них навсегда свое ружье…
«А ведь действительно ничего не произошло. Просто я дурак», — подумал Лешка. И не успел он на этот счет ни порадоваться, ни огорчиться, как перед ним вырос бригадир:
— Сегодня станешь на сеялку. Пошевеливайся.
Солнце медленно накалялось. Степь казалась оранжевой и млела от тишины и покоя. Машина набрала скорость.
Остановились у сеялочных агрегатов на меже между распаханным полем и нетронутой степью. Продрогшие, спрыгивали прямо в степную благодать. Пахло травами и железом. Остро. Стойко.
Что-то величественное виделось Лешке в ковыльной целине. Он жадно вдыхал ее запахи, и тело набирало необычайную легкость. Хотелось, как в детстве, бежать, прыгать, кувыркаться. Но Лешкиным напарником на Жорином агрегате оказался пожилой и неразговорчивый казах Тулиген — не распрыгаешься. Пока Жора готовил трактор к запуску, они смазали и проверили рабочие узлы своих сеялок. Тулиген все делал молча и по-хозяйски уверенно. Лешка украдкой копировал его действия. Выходило.
Подъехал зернозаправщик, загрузил сеялки зерном.
Но вот взвизгнул пускач одного трактора, второго, третьего. Агрегаты вошли в загонки, и начался сев.
…Когда ветерок дул навстречу, еще терпелось. Всю пыль от гусениц и сеялок относило назад. Когда же трактор пошел по ветру, в пору надеть противогаз. Настерпимой жарой бьет от перегретого двигателя.
И, смахивая пригоршнями пот с лица, выжимая, Казалось, последние силы, Лешка тянул на себя фрикцион…
«И он докажет! Раз доверили сделать пару кругов на тракторе — докажет». От пыли не видно следа маркера, да и самого маркера не видно, и Лешка, вглядываясь до рези в глазах, вел трактор, иногда почти интуитивно угадывая колею…
— Эй, Алеша, может, добавки?
Оказывается, уже обед. И он, оказывается, уж проглотил свой гуляш, не оценив даже умения Насти. И тут же повалился на землю.
И сон — долгий, знойный, пыльный, где снова и снова рябило, укачивало от бесконечной борозды, где ломило уши от рабочих шумов, а в огромном, похожем на лишай солончаке, словно временный обелиск, окаменел Жорин трактор. И они — Жора, Лешка и Тулиген — расцепляют и вытаскивают сеялки из грязи, каждую в отдельности…
Наконец взревел трактор, ожил и двинул напролом к свободе. И вмиг стянуло дыхание — взыграли, забились в Лешкином сердце сильные огни, толкнули вперед за трактором. И стальные гусеницы, ломая на повороте целину, загораются солнцем…