Выбрать главу

Вместо «спасибо» она бросает:

— Спустись сейчас же!

Одеваюсь. Я даже рада ее просьбе. У Федора Николаевича я хотя бы не буду думать о том, что случилось.

И другое. Мне необходимо понять все про Кораблевых. Тот ли портрет?

И если тот, я обязана рассказать Юрке. От того, как он поступит, у нас с ним зависит многое…

Спускаюсь на этаж. Ларисин взгляд буквально прикован к двери.

И дверь распахивается. Поражаюсь, как выглядит Владимир Федорович. Не представляла, что он может быть таким нарядным. Черный широкий бант на белой рубахе, сюртук старинного покроя, бархатный берет. Эрмитажный испанец, честное слово.

Лариса встает с ним рядом и преображается, этакая невеста с тихим, счастливым взглядом.

— Любочка, папа вас ждет, если не трудно. — Он говорит виновато — мол, потревожили, и я тороплюсь убедить, что рада их просьбе. — Папа доволен, что вы придете. Сегодня он чувствует себя прекрасно.

Владимир Федорович пропускает меня в квартиру, закрывает дверь, и я одна иду к Федору Николаевичу.

Прохожу комнату, во второй на кровати сидит старик. В его глазах появляется искорка улыбки Он делает широкий жест рукой, приглашает меня сесть рядом. И когда я сажусь, он легко, будто это его собственная фраза, произносит:

Мой первый друг, мой друг бесценный! И я судьбу благословил, Когда мой двор уединенный, Печальным снегом занесенный, Твой колокольчик огласил.

У старика худое, измученное болезнью лицо, взгляд немигающий, острый.

Мне страшновато. Я стараюсь не показать этого.

— Очень рад, Люба, что ты пришла. Мне нужно поговорить с тобой. Сейчас же. До Володиного прихода.

Он отклоняется на подушки и несколько секунд лежит неподвижно, точно обдумывает ход странных своих мыслей.

О чем он? Чего он хочет?

Старик поднимает на меня глаза:

— Видела?

— Кого?

— Володю?

— Конечно.

— И что скажешь?

Теряюсь. Что я могу сказать?

А он сел, приблизил ко мне лицо и нервно, блуждая глазами, шепчет:

— Все. Все. Он от меня уходит.

— Никуда он не уйдет, — пытаюсь я утешить Федора Николаевича, — Владимир Федорович всегда будет с вами.

— Но она!

— Лариса прекрасный человек, честное слово! Друг. И вам она станет другом…

Он цепко сжимает мое запястье.

— Давайте пить чай, — я будто бы не замечаю его волнения. — Заварю свежий. Вам покрепче? Нет, наверно, не стоит…

Что-то меняется в его взгляде, появляется теплый лучик.

— Ты говоришь — неплохая?

— Хорошая, Федор Николаевич!

— Ставь чай, Люба! Чаю мне захотелось.

Он смеется, и я удивляюсь такому неожиданно легкому и светлому его смеху. Как хорошо, что поверил!

Я бегу на кухню, нарочно громко перебираю ложки, стучу крышкой чайника, — пусть слышит, что я тороплюсь, готовлю.

И все же одна мысль меня не отпускает: нужно спросить о портрете.

Чайник уже теплый. Пока я кручусь и открываю кухонные тайники, раскладываю печенье, крышка начинает звенеть и прыгать. Разливаю. И, позвякивая чашкой, направляюсь в спальню.

Помогаю сесть Федору Николаевичу на кровати. Надеваю ему на ноги валенки. Поправляю подушки. Подкладываю салфетку. Мне самой правится, как я с ним нянчусь.

— В блокаду со мной жили три девочки, бывшие мои ученицы, — говорит Федор Николаевич, и я делаю вид, что впервые об этом слышу. — Они учились в шестом классе. Ты-то постарше?

— Я уже кончила десять.

— Теперь в институт?

— Нет, провалилась.

Он все забыл.

— Ничего. Бывают трагедии и пострашнее. Время исправит. Главное — время.

Он пьет чай с удовольствием, я держу перед ним блюдце с печеньем.

— В блокаду у меня жили девочки, — говорит он снова. — Помню, у них была новогодняя елка. В театре. Я был вместе с ними. Шла оперетта. Ох, как же они смеялись! В жизни не видел я лучшего смеха.

Слезы текут по его щекам, утопают в бороде.

— …Потом их повели во Дворец пионеров. Кормили обедом. И представляешь, мои девочки не съели ни ложки. Переложили и суп, и кашу в банки и принесли домой. Они хотели накормить меня, Люба…

Он словно перестает меня видеть, зрачки покачиваются, как при первой встрече, не могут остановиться.

— Я менял все, что у меня было. Мамино колье. Кольца. Дарили поклонники ее искусства. Кольца лежали в шкафу. Моя жена модничать не любила.

Он глядит в мою сторону, ждет вопроса и вдруг добавляет:

— Одну девочку звали Люба. Была хохотушка. Если нет бомбежки, она как колокольчик: динь-динь! Славный человечек! Не помнишь? Последнее, что у меня осталось — портрет мамы. Работа Репина. — Старик вскинул голову, и я словно увидела ту женщину на портрете. — Я любил рассматривать его. Я будто бы слышал, как мама читала Шекспира! Я глядел часами, и во мне оживал мамин голос.